Лидия Яновская


Окна в прошлое

(продолжение)

Загадочные «Братья Турбины»

Нужно все-таки ясно представлять себе, что именно вы хотите узнать, собирая устную информацию о давно ушедших днях. Если вас интересуют сплетни – сплетни и соберете. При этом сплетня на кухне или на крылечке остается сплетней; сплетня опубликованная превращается в клевету. 

Расспрашивать под протокол старую женщину о том, что вы сами плохо знаете и чего она, скорее всего, и вовсе знать не может, – тупиковый путь. Выяснять у Татьяны Николаевны Кисельгоф, что говорила ей Мариэтта Омаровна Чудакова о том, как Михаил Афанасьевич Булгаков относился к своей сестре Надежде Афанасьевне Земской... Если вас очень заботит мнение Чудаковой по этому поводу, к Чудаковой и обратитесь. Впрочем, и обращаться незачем: Чудакова – человек пишущий и все, что считает нужным поведать читающей части человечества, изложит в своих сочинениях самостоятельно. Переводчик зачем? Опять игра в испорченный телефон?

Надежда Афанасьевна до восьмидесяти лет не дожила. Весной 1968 года, когда я встретилась с нею, ей шел семьдесят пятый и груз лет она уже несла с трудом. «...Когда она неторопливо поднималась, чтобы достать фотографии и бумаги, было видно, что рукам ее не хочется оставлять удобные подлокотники кресла и ногам ее тяжелы считанные шаги от кресла к шкафу. Но ее глаза – живые, быстрые, насмешливые <…> смотрели на меня заинтересованно. Она многое помнила, охотно рассказывала, и рассказ ее был остер, интересен, точен. Хотя рассказывала она явно не все, что помнила, испытующе присматриваясь к собеседнику и как бы спрашивая: а довольно ли вы, молодые исследователи, сделали сами, чтобы вам рассказывать все?»[1]

Лет десять спустя Инна Васильевна Кончаковская, узнав, что я успела повидаться с Надеждой Афанасьевной, скажет: «А вы заметили, какие у нее глаза – насмешливые? У них, у Булгаковых, у всех были такие. Особенно у Надежды и у Варвары Михайловны». И, помолчав, добавит: «У Варвары Михайловны особенно». (Все-таки Варвару Михайловну, когда-то поразившую ее детское воображение, она помнила лучше всех.)

Память у Надежды Афанасьевны в ту пору, когда я с нею встретилась, была очень активной – не в последнюю очередь потому, видимо, что она была летописцем Семьи. Точнее, летописцем двух больших соединившихся рек – семьи Булгаковых и семьи Покровских. Она принадлежала к той редкой породе людей, которые, сознавая ценность свидетельств эпохи, заводят архивы. Это она сберегла для нас ранние письма Михаила Булгакова – чтo бы мы знали о его раннем творчестве, о его ранних умонастроениях без этих писем? Собрала и сохранила переписку других членов семьи, а в переписке этой – живое дыхание эпохи, семьи, личностей, окружения, короче, тот реальный, неповторимый и навсегда ушедший мир, в котором складывался автор романа «Белая гвардия». Благодаря ей уцелели многие важные семейные документы и рукописи. Она вела дневник, очень интересный, плотный размышлениями дневник и, в последующие годы перечитывая его, вписывала замечания, аккуратно эти замечания датируя.

Как Булгаков относился к сестре в зрелые годы? По-разному относился. Притяжения, как это бывает в больших и разветвленных семьях, то крепли, то угасали. Когда-то Надежда сразу, тепло и просто приняла в круг семьи Татьяну; потом так же просто приветила вторую жену своего брата – Любашу («наша всегдашняя ”палочка-выручалочка”», – пишет о ней в своих мемуарах Л.Е.[2]). А с Еленой Сергеевной отношения не сложились.

Третий брак Михаила Булгакова совпал во времени с бедой в семье Земских. В январе 1931 года арестован и после четырехмесячного тюремного заключения выслан – сначала в Сибирь, потом в Южный Казахстан – Андрей Земский, муж Надежды. Удар был неожиданным: оба филологи-русисты, самозабвенно погруженные в свою работу, Земские считали себя добросовестными и законополушными гражданами. Надежда остается с двумя детьми на руках; потом теряет работу – ее увольняют с должности директора школы; потом ей предлагают освободить квартиру. В конце концов она оказывается на дальней окраине Москвы – в насквозь промерзающем доме «барачного типа», без водопровода и канализации. Там, далеко от центра, она живет и работает – учительницей в школе, вплоть до начала войны... И все четыре года ареста и ссылки мужа – срок по сталинским временам не столь уж большой, но представьте себя внутри бесконечности этого срока – хлопочет о пересмотре «дела». Дважды ездит к мужу – сначала одна, в Красноярск, потом с обеими девочками, в Кзыл-Орду. Спасаясь от отчаяния, как и все Булгаковы, выкладывается в работе.

Теперь брат и сестра видятся редко. Почти не перезваниваются. Телефона у Надежды нет; более того, телефонов нет и у ее соседей. В Дневнике Е.С. во все 30-е годы Надежда упоминается только трижды.

Вот в декабре 1933 года она приезжает, чтобы попросить у брата две его пьесы для передачи некоему Нусинову, который будет писать о Булгакове статью для Литературной энциклопедии. Е.С. делает эту запись с яростью: критик И.М.Нусинов – один из мерзавцев, травивших Булгакова в 20-е годы. А для Надежды это человек, обещающий выхлопотать освобождение ее мужу. Взаимопонимания нет и быть не может: Булгаков отказывается выдать пьесы.

Вторая запись – 18 апреля 1935 года. При редактировании Елена Сергеевна ее опустит, вероятно, посчитав событие в литературном отношении не заслуживающим внимания; привожу по рукописи 1-й редакции Дневников: «Днем к нам пришли Мишины сестры, Андрей Михайлович, дети. Пришел Николай Папиевич. Была Ольга Васильевна, как всегда. Словом, было шумно».[3]

18 апреля – выходной день, и, стало быть, в доме устраивается детский праздник. Думаю, у праздника подтекст: Андрей Михайлович Земский освобожден из ссылки, он в Москве и даже устроился на работу. Девочки Оля и Лена Земские, Варя Светлаева – примерно ровесницы Сережи Шиловского, плюс-минус два-три года. Николай Папиевич, как я понимаю, Сережин учитель музыки.[4] Неизвестная мне «Ольга Васильевна, как всегда» тоже, вероятно, имеет отношение к детскому воспитанию. Словом, как замечает Е.С., «шумно».

Третья запись датирована 25 февраля 1937 года. Надежда звонит с просьбой «прочесть роман какого-то ее знакомого». И снова невпопад. Раздраженная реакция Е.С.: «Ну, как не понимать, что нельзя этим еще загружать!»[5]

Других пересечений с Земскими как будто нет. Несоприкасающиеся миры...

Но что мы на самом деле знаем о притяжении и отталкивании близких людей? На другом конце Москвы ведется другой дневник (в оригинале мне, к сожалению, недоступный), и Надежда Афанасьевна пишет в нем осенью 1939 года: «Всю осень 1939 г. (да и весь год) беспокойные мысли о том, что делается с Михаилом и что делается у него. Не видела его долго (с весны 1937 г., должно быть) и ничего о нем не знаю. Хочется его увидеть...»

И тут случайно утром 8 ноября – это нерабочий день, она дома – узнает из третьих уст, что Михаил болен, болен давно, серьезно. «Я испугалась и тотчас пошла звонить по телефону Елене Сергеевне...»

Это она так говорит: пошла... Она помчалась, накинув впопыхах старенькое пальтишко, то, в котором ходят за водой, таскают дрова и уголь или просто накидывают на плечи, когда дома нестерпимо холодно. Помчалась куда-то неблизко, вероятно, на станцию электрички – там, на платформах, обычно были телефоны-автоматы. «...по телефону Елене Сергеевне, услыхала о серьезности его болезни, услыхала о том, что к нему не пускают много народа, можно только в определенный срок, на полчаса, <...>, от телефона, как была, в моем неприглядном самодельном старом пальтишке отправилась к нему, сговорившись об этом с Еленой Сергеевной».

Как была – она не стала терять время и бежать домой переодеваться, поехала тотчас, «сговорившись с Еленой Сергеевной» и махнув рукой на свой непрезентабельный наряд...  

«Когда я ухожу, плачем с Люсей, обнявшись, и она горячо говорит: ”Несчастный, несчастный, несчастный!”»[6]

О болезни брата Надежда тотчас сообщит по почте живущим в Москве сестрам Вере (Давыдовой) и Елене (Светлаевой). Сообщит Елене Сергеевне адрес и телефон Елены. Елена – Лёля – самая младшая из булгаковской семьи. Она и будет дежурить у постели Булгакова – в очередь с Еленой Сергеевной и Марикой –в последние, самые тяжелые месяцы его жизни. (Ведь у Лели столько удобств: она живет в центре, недалеко от Булгаковых, и у нее есть телефон! По правде говоря, у нее тоже нет телефона, но телефон есть у соседей. Слишком часто беспокоить соседей неудобно, но если очень нужно, Елена Сергеевна может им позвонить, они Леле передадут, в крайнем случае даже позовут к телефону.)

И Надежда теперь будет по мере возможности навещать булгаковский дом. 

Сохранились ее краткие, конспективные и тем не менее очень интересные записи последних разговоров с братом. Он доверительно рассказывает ей о драматически оборвавшейся поездке в Батум («Возвращение в московскую квартиру. В лицах представляет удивление Маришки (домработницы)... Причина того, что пьеса не пойдет. Рассказывает, волнуясь, ”переживая”»). О замысле и смысле пьесы о Сталине («Романтический и живой... Юноша...»). О своей болезни и о несправедливой своей судьбе драматурга. И по тому, как искренне, как полно он обо всем этом говорит (и как жаль, что мы не все можем расшифровать), видно, что он рад приходу когда-то любимой сестры, что они по-прежнему близки и она необходима ему.[7]

К сожалению, в публикации эти записи не датированы. Непонятно, когда именно Н.А. описала эту свою спешную поездку в Москву 8 ноября 1939 года. Вечером того же дня, едва вернувшись? или назавтра? через несколько дней? еще позже?

Поэтому в строках загадка: «Нашла его страшно похудевшим и бледным, в полутемной комнате в темных очках на глазах, в черной шапочке Мастера на голове, сидящим в постели...»[8]

В черной шапочке Мастера – так мог написать только читавший роман и понявший его. Стало быть, Надежда читала роман? Когда? Она пишет, что не видела брата с весны 1937 года. Но первая полная редакция романа начата существенно позже – осенью 1937-го. Первая машинная перепечатка, по которой и можно было читать роман, еще позже – летом 1938-го. Может быть, она слушала весною 1937 года первые главы романа, озаглавленные тогда так: «Князь тьмы», и с тех пор хорошо запомнила их? Но ничего подобного – ничего хоть сколько-нибудь приближающегося к этому – в Дневниках Е.С. нет. Впрочем, приезд Надежды 8 ноября 1939 года Елена Сергеевна тоже не отметила... 

Вероятнее всего, Надежда Афанасьевна читала роман этой самой зимою 1939–1940 года, когда стала навещать брата. Может быть, начав в памятный для нее день 8 ноября.

В публикации и другие ее записи не разделены датами. Они приведены сплошь, так что можно подумать, что они сделаны подряд и даже в один день. Но они сделаны в разное время.

«На столе в его комнате лежит приготовленный экземпляр ”Батума”. ”Ты хотела прочесть? Вот я тебе приготовил”», – записывает Н.А. Приготовил – чтобы она взяла с собою? Нет, рукописи по-прежнему не разрешают выносить из дома: приготовил, чтобы она прочла здесь, у него дома.

И действительно, вот и другая запись: «Леля читает роман ”Мастер и Маргарита”. (Недоумения нет – Надежде роман уже знаком. – Л.Я.) Я читаю ”Батум”. Успеваю прочесть только начало и конец и перелистать середину, т.к. тороплюсь на работу».[9]

По счастливой случайности, эта подробность в Дневнике Елены Сергеевны почти датирована. 16 января 1940 года: «Сестра Миши – Елена пришла, читала роман запоем (Мастер и Маргарита)».[10]

Надежда не упоминается, но роман вряд ли был прочитан в один день.

Встречи Е.С. и Надежды были и позже. 16 января 1961 года Елена Сергеевна пишет Николаю Булгакову, в Париж: «Сейчас только ушла от меня Надежда, она провела у меня целый день. Принесла мне Ваше, Никол, письмо...»[11] Очень разные, они относились друг к другу сдержанно критически, но вот иногда выпадал такой день – целый день, – когда они могли вдоволь поплакать вдвоем о потере обеими любимого, обеим очень дорогого человека...

________

Но все-таки, что же делать, если свидетельства Н.А.Земской, записанные ею собственноручно, и свидетельства Т.Н., сохранившиеся в записи Паршина, не совпадают в подробностях? Что вообще должно делать исследователю, если свидетели, в добросовестности которых вы уверены, описывают событие по-разному? С такими казусами исследователь сталкивается непременно.

Вот Л.Е.Белозерская-Булгакова рассказывает в своих мемуарах о начале сотрудничества Булгакова с Театром имени Вахтангова, для которого будет написана комедия «Зойкина квартира»:

«Однажды на голубятне (так она называет свое с Булгаковым жилье в Обуховом переулке в середине 1920-х годов. – Л.Я.) появилось двое... Оба оказались из Вахтанговского театра. Помоложе – актер Василий Васильевич Кузa... Постарше – режиссер Алексей Дмитриевич Попов. Они предложили М.А. написать комедию для театра».[12] 

А потом в моей книге Любовь Евгеньевна находит строки из письма Павла Антокольского – почти о том же, но иначе: «Театр имени Вахтангова, в лице покойного В.В.Кузы и в моем лице, обратился к Булгакову с предложением инсценировать его роман «Белая гвардия» для нашего театра... Но М.А. сам предложил нам, вахтанговцам, написать для нас другую пьесу».[13] Так возник договор на комедию «Зойкина квартира».

Помню растерянные глаза Любаши: «А как же теперь? Я должна исправить? Но я же помню, как было на самом деле!» – «Вы уверены, что изложили именно то, что помните?» – не столько спрашивающе, сколько утверждающе говорила я. «Конечно!» – «Вот и не надо ничего исправлять. В ваших мемуарах все должно быть так, как вы помните». – «А книга?» – «А в книге я привожу не свое мнение: своего мнения по этому поводу у меня быть не может. Я привожу письмо Антокольского: он запомнил иначе. Оба свидетельства должны быть сохранены».

Да, оба свидетельства должны быть сохранены. Мы не судьи, и у нас не уголовный процесс. У нас поиск живой, образной исторической или биографической истины, и не исключено, что в противоречиях есть свои смыслы, которые откроются не сразу.

Где-то ошиблась Белозерская? Что-то перепутал Антокольский? А может быть, никто не ошибся и никто не перепутал, а просто речь идет о разных моментах начинающегося сотрудничества вахтанговцев с молодым драматургом. И Василий Васильевич Куза сначала вместе с Антокольским обратился к Булгакову – с предложением инсценировать «Белую гвардию» (неожиданное подтверждение этому «Театральный роман», в котором Гриша Айвазовский, заведующий литературной частью в Когорте Дружных, «в восторге» от максудовского романа «Черный снег», причем иронические псевдонимы Павла Антокольского и Театра имени Вахтангова, не говоря уже о романе «Белая гвардия», демонстративно прозрачны). А потом, когда Булгаков сказал, что напишет комедию специально для вахтанговцев, тот же Куза отправился к драматургу уже не с Антокольским, а – ближе к делу и договору – с режиссером театра. И Антокольский, вполне возможно, писал мне о первом разговоре, а Любаша помнила только второй.

(Не смейте переделывать чьи-то устные воспоминания или уже написанные мемуары! Это очень дурной, хотя и распространенный прием – редактировать и исправлять чужие литературные свидетельства.)

А в случае, о который споткнулся Паршин, и вовсе нет противоречия. Играла ли Варвара Михайловна на пианино? Ее дочь Надежда помнит: да, играла. Более того, помнит конкретно: играла Шопена. Вероятно, когда Надежда была маленькая и был жив отец, молодая и счастливая мать семейства по вечерам, уложив детей спать, присаживалась к пианино... А как же Татьяна Николаевна? Почему она не помнит Варвару Михайловну у пианино? А в годы юности Татьяны Николаевны, должно быть, многое было уже иначе, и овдовевшая Варвара Михайловна, по крайней мере в присутствии Таси, подходила к пианино только затем, чтобы проверить, нет ли на нем пыли...

­­­­­­­­­­­­­­    ­_________

Итак, свои записи, как пишет Паршин, он сделал в мае 1981 года; сеансы с нотариусом происходили в другое время, уже после редактирования и распечатки записей; впрочем, ни одного заверенного нотариусом листа я не видела. А магнитофонные записи слушала? Представьте, фрагмент этих записей слушала!

Однажды – это было несколько неожиданно – Паршин приехал ко мне в гости, в Харьков, на один день – от поезда, прибывшего утром, до поезда, убывающего вечером. Оказался интересным собеседником, и мы с удовольствием провели с ним почти весь день. Тем более, что я по привычке при Паршине помалкивала, и мужчины беседовали главным образом вдвоем. А в какой-то момент он вдруг сказал, что магнитофонные записи Т.Н. у него с собой и он хотел бы перезаписать для нас фрагмент; конкретно – о семье Татьяны Николаевны и о ее детстве. Муж немедленно притащил наш тяжелый магнитофон-чемодан, разыскал коробку со свежей лентой, и пока мы весело обедали, две боббины безмолвно кружились, одна – делясь информацией, другая – эту информацию копируя.

Почему-то ни при госте, ни даже после его отбытия я не стала прослушивать эту магнитную запись. Детство ли Таси меня мало занимало в тот момент, или я была сверх головы погружена в другие работы, но лента в течение нескольких следующих лет тихо лежала в своей картонной коробке, и я вспомнила о ней только тогда, когда пришло время расставаться с Россией.

И тут, в размышлении о том, чтo в переполненных вещами, книгами и рукописями комнатах оставить, бросить, раздать, раздарить, что все-таки взять с собою – 40 кг дозволенного груза! – я поставила наконец эту запись.

Это оказалась прекрасная запись – она очень хорошо звучала. Это был счастливо знакомый мне, прекрасно узнаваемый голос Татьяны Николаевны. И в это самое время – такое совпадение! – в руках у меня оказалась только что вышедшая книга Паршина «Чертовщина в американском посольстве в Москве», содержащая, в числе прочих его сочинений, тексты бесед с Т.Н.: «Из семейной хроники Михаила Булгакова».

Я открыла книгу и включила магнитофон. И тут произошел сюрприз номер один: в тексте опубликованном по сравнению с текстом звучащим оказалось много несовпадений. Причем это не было простым редактированием, иногда неизбежным при переводе устной речи в письменную. Это были произвольные и слишком обильные различия. И объяснить их было нечем.

Мне предстояло отправлять книги по почте, и я не знала, дойдет ли книга Паршина. Коробку с драгоценной лентой, пожалуй, лучше взять с собой, в одном из двух, дозволенных мне чемоданов, но я не знала, не будут ли придираться таможенники, не знала, что вообще меня ждет по дороге, довезу ли я эту запись.

(Мой верный товарищ, портативная пишущая машинка «Эрика», – в качестве «ручной клади»; и еще разрешенное «в пределах одного килограмма», самое необходимое, что можно держать в руках, на коленях, – том из только что вышедшего пятитомника Булгакова с впервые выправленным по оригиналам текстом «Мастера и Маргариты».)

Поэтому я расчехлила пишущую машинку, заложила в нее бумагу на два экземпляра и тщательно (в двух экземплярах) зафиксировала все противоречия, нестыковки и несовпадения между звуковым и печатным повествованием Т.Н. Отпечатанные экземпляры – по одному – уложила в два разных пакета с другими бумагами, в надежде, что хотя бы один из этих пакетов почта доставит...

Как правило и по известному «закону подлости» дублирующиеся пакеты приходили либо оба, либо не приходил ни один. В данном случае ни один из двух экземпляров моего конспекта не пришел. А книгу Паршина я получила. И на коробку с магнитной записью никто не покусился в дороге, она доехала благополучно. Но прослушать ее оказалось невозможно: я приехала в мир других технологий.

Устарела пишущая машинка – ни обслуги, ни «сопутствующих товаров». Первую книгу в изгнании я на своей «Эрике» все-таки отстучала; для второй пришлось переходить на компьютер.  Устаревшего магнитофона, который мог бы дать жизнь моей «боббине», не нашла.

Лента цела, вот она лежит в своей коробке. Сохранилась ли запись, неизвестно. На коробке отпечатаны жесткие правила: хранить при t° не ниже... хранить при t° не выше... А в моем эмигрантском жилище неделями бывало и ниже, а выше – сплошь, по полугоду. Или запись все-таки жива, и я когда-нибудь услышу голос Т.Н.?

А потом дошла очередь и до внимательного чтения книги Паршина. И тут меня ожидал сюрприз номер два.

Боже, что посыпалось на мою бедную литературную голову из этой книги! В машинописи, с которой Паршин познакомил меня в середине 80-х, конечно, ничего подобного не было: автора такого сочинения я не стала бы принимать у себя в доме.

С особой страстью (и ссылками на Т.Н.) Леонид Константинович доказывал – махом – что в моей книге «Творческий путь Михаила Булгакова» все вранье. Причем по накалу обличения можно было понять, что все, что я написала прежде и еще напишу в будущем – тоже вранье. Поскольку Татьяна Николаевна никогда не читала эту книгу, каковой факт засвидетельствован государственным нотариусом с приложением государственной печати!

В качестве убийственных аргументов Паршин приводит две имеющиеся у него магнитофонные записи. В одной: «Л.Паршин: А вам Яновская не давала читать книгу, которую она написала о Булгакове? Т.Кисельгоф: Показывала только. Листочки я просмотрела и не стала читать». (Здесь следует ссылка на страницу неопубликованной стенограммы.) «Эти слова, – продолжает Л.К.Паршин, – записаны и заверены государственным нотариусом... Сказанного достаточно для того, чтобы относиться к этой книге (то есть, к книге «Творческий путь Михаила Булгакова». – Л.Я.) с должной осторожностью». 

И в другой записи: «А вот что говорит Татьяна Николаевна: ”Приезжает эта самая Яновская... (здесь купюра, сделанная Паршиным. – Л.Я.), и вот она показывает мне – такая стопа. Она написала все о Булгакове. Я только не читала”» – и снова отсылка к странице никому не доступной, но, по словам Паршина, заверенной государственным нотариусом стенограммы.[14]

Любопытно, что там на самом деле – «листочки» или «вот такая стопа»? И что было все-таки сказано Татьяной Николаевной в мае 1981 года и что склеено позже, уже после ее смерти, поближе к сдаче в набор сочинения Паршина, когда как раз – опять-таки по совпадению – разворачивалась объявленная булгаковедами «охота на волков», причем роль «волка в загоне» предназначалась мне, а Паршин ужасно боялся опоздать на увлекательное мероприятие.

Как известно, охота не получилась: я ушла через красные флажки и выходки Паршина и прочие оскорбления вдогонку звучали дальним и уже безопасным лаем. Так стоит ли тревожить прошлое? и не лучше ли следовать традиции: кто старое помянет и т.д.? Но в нашем сюжете участвуют не двое (Паршин и я); в него поневоле включено третье лицо – Татьяна Николаевна Кисельгоф, некогда носившая фамилию Булгакова. Поэтому кратко коснуться сочиненного Паршиным сюжета придется. 

Т.Н. действительно никогда не читала и никак не могла читать книгу, вышедшую через полтора года после ее смерти. И не стоило беспокоить государственного нотариуса: достаточно открыть книгу с конца – там под последней строкою традиционно значатся даты написания: 1978–1981. А у Т.Н. я была в апреле 1975 года, больше никогда с нею не виделась и рукопись по почте ей не посылала.

Да, издательский договор был заключен осенью 1978 года. И ни в коем случае до подписания этого договора, который пробил без каких бы то ни было моих просьб К.М.Симонов, я не собиралась браться за книгу: с меня было довольно предыдущих катастроф. Рукопись была завершена в самом конце 1981 года – в соответствии с договором; в начале 1982-го шло ее беспощадное редактирование; окончательные издательские вивисекции состоялись в конце апреля 1982 года, когда Т.Н. уже не стало; а впереди было долгое, глухое выдерживание книги в Главлите, пугающие слухи, доходившие в издательство из Главлита, и последняя, уже главлитовская, расправа над текстом осенью 1983 года, перед подписанием в печать. (Как такие вещи переносит автор? Плохо переносит. Вроде полостной операции без наркоза. Тем не менее на все это я шла, приняв, после гибели первых двух книг о Булгакове, твердое решение: эту – выпустить.)

В декабре 1983-го книга вышла наконец в свет, и только тут, полагаю, Паршин узнал о ее существовании. Предварительной рекламы не было, ибо до последнего дня оставалось неизвестным, выйдет ли книга. Я же, освоившая опыт Михаила Булгакова, с посторонними никаких разговоров о книге не вела.

Поэтому вопрос, якобы заданный Паршиным Татьяне Николаевне в мае 1981 года: «А вам Яновская не давала читать книгу?..» – слишком нелеп, чтобы прозвучать на самом деле.

А привозила ли я Татьяне Николаевне какие-то рукописи? Да, конечно. И конечно, это не были давно отвергнутые издательством, тяжелые рукописи первых двух книг о Булгакове. Зачем старой женщине читать всё это? Когда читать? В те два дня, что я была в Туапсе и более всего хотела ее слушать?

Оставив в камере хранения на вокзале маленький чемодан, я пришла к ней с легким, почти условным портфельчиком в руке. Три-четыре журнальные публикации в подарок... Три-четыре десятка машинописных страниц – предполагаемые статьи о том, как (цитирую слова К.М.Симонова) происходило «становление» моего героя: мне хотелось кое-что проверить в них... И еще там был машинописный текст «Необыкновенных приключений доктора» – это Татьяне Николаевне я не показывала; это предстояло читать вслух несколько дней спустя, прямо на бывшем поле боя у Чечен-аула, в присутствии школьного учителя из этого самого Чечен-аула и двух молодых историков из Чечено-Ингушского НИИ... 

Реакция Т.Н. на привезенные материалы оказалась неожиданной. Любезно заглянув в журналы и, как я рассказывала выше, вполне непосредственно отреагировав на посвященный ей автограф, она вдруг решительно пододвинула к себе машинописные листы и сразу же принялась читать их. Наш диалог явно разваливался, не начавшись... я молча размышляла, как бы ее отвлечь от этого сплошного чтения... но тут она вдруг подняла голову и сказала: «У вас ошибка. Отец Булгакова умер не в 1907 году, как вы пишете. По-моему, это было позже, в 1909-м. Мы познакомились примерно через год после смерти его отца».

К этому времени дата смерти А.И.Булгакова мне была очень хорошо известна, откуда взялась ошибка (ее ошибка, а не моя), было непонятно, но я не стала пускаться в споры – моя задача была не спорить, а слушать. А некоторое время спустя, но в тот же день снова что-то завихрилось вокруг даты, на этот раз другой даты – я спросила о годе ее рождения. Вообще-то задавать столь щепетильный вопрос булгаковским дамам – Елене Сергеевне, Любаше, Надежде Афанасьевне – я избегала; предпочитала вычислить самостоятельно, по каким-нибудь документам, прямым или косвенным.  Но в этот раз меня занимал вопрос: сколько, собственно, лет было Татьяне Николаевне, когда она венчалась с Булгаковым? Уж очень настойчиво из уст Надежды Афанасьевны (ранее) и из уст Т.Н. (теперь) звучала фраза: «Невеста была слишком молода, и священник (А.А.Глаголев был священником) не хотел венчать...»

И тут, к моему изумлению, Т.Н., прежде чем назвать год своего рождения (1896), торопливо достала паспорт, раскрыла его и предъявила мне. Чем ужасно меня смутила: я же не милиционер, чтобы проверять удостоверения личности! И лишь потом, вернувшись в Харьков, в беседе с ее племянницей Т.К.Вертышевой, поняла в чем дело.

«Моя мама – младшая сестра Таси, – говорила Тамара Константиновна, дочь Софьи Николаевны Лаппа-Вертышевой, – и родилась в 1895-м; притом они не погодки – у них разница в два-три года. Тася родилась приблизительно в 1892-м».[15] Да, Т.Н. очень не хотелось стареть. Это так естественно. А тут при каком-то обмене паспортов очень кстати ошиблась паспортистка, нечаянно убавив ей несколько лет. С тех пор, рассказывая о своих юных годах, Т.Н. делала небольшие поправки с законной оглядкой на паспорт. И свою первую встречу с Михаилом, состоявшуюся примерно через год после смерти А.И.Булгакова, перенесла с 1908 года на 1910-й. Долго придерживаться двойной хронологии ей было, впрочем, не под силу. Ну, не умела она врать! И уже в записях Паршина даты восстановились: в 1908 году она познакомилась с Булгаковым, еще гимназистом, и было это примерно через год после смерти его отца... 

Сколько помнится, она так до конца и не дочитала эти тридцать или сорок страниц. Я отвлекла ее, потянула рукопись к себе. Мне необходимо было обсудить с нею два фрагмента в статье, причем в обоих случаях это были не мои, а булгаковские тексты, из которых я пыталась извлечь биографические подробности, и важно было понять, имею ли я право это делать.

Первый из этих двух текстов – строки из «Белой гвардии», о бандитах, пришедших грабить Василису, – она прочитала сама, глазами... «Вошло всего трое, но Василисе показалось, что их гораздо больше... В первом человеке все было волчье, так почему-то показалось Василисе. Лицо его узкое, глаза маленькие, глубоко сидящие, кожа серенькая, усы торчали клочьями, и небритые щеки запали сухими бороздами, он как-то странно косил, смотрел исподлобья и тут, даже в узком пространстве, успел показать, что идет нечеловеческой, ныряющей походкой привычного к снегу и траве существа... Второй – гигант, занял почти до потолка переднюю Василисы. Он был румян бабьим полным и радостным румянцем, молод, и ничего у него не росло на щеках. На голове у него был шлык с объеденными молью ушами, на плечах серая шинель, и на неестественно маленьких ногах ужасные скверные опорки. Третий был с провалившимся носом, изъеденным сбоку гноеточащей коростой...»

Булгаков описывает людей, которых видел, предположила я. Они приходили к нему – врачу-венерологу: «Третий был с провалившимся носом...» Потому что частный прием врача – это двери, открытые настежь.

«Правильно ли я написала: ”Двери, открытые настежь”?» – спрашивала я. «Это так и было», – отвечала Т.Н. Раздавался стук или звонок. Она шла открывать. «К врачу», – говорил незнакомый человек, и его впускали. Приходили проститутки. Кто только не приходил. Особенно много людей шло к концу каждой власти. Менялась власть, больные исчезали, потом шли новые... «Да, – повторяла Т.Н. понравившуюся ей формулу. – Дом врача-венеролога – двери, открытые настежь...»

Второй фрагмент – из рассказа «В ночь на третье число» – я медленно прочитала вслух. Здесь доктор Бакалейников, персонаж явно автобиографический, бежит из оставляющих Киев петлюровских войск: «...Бежали серым стадом сечевики... Бежала и синяя дивизия нестройными толпами, и хвостатые шапки гайдамаков плясали над черной лентой... У белой церкви с колоннами доктор Бакалейников вдруг отделился от черной ленты и, не чувствуя сердца, на странных негнущихся ногах пошел в сторону прямо на церковь...»

Вслед ему стреляют... 

«– Стый! Сты-ый!

Тут доктор Бакалейников – солидный человек – сорвался и кинулся бежать так, что засвистело в лицо.

– Тримай! Тримай його!!

Раз. Грохнуло. Раз. Грохнуло. Удар. Удар. Удар. Третья колонна. Миг. Четвертая колонна. Пятая. Тут доктор случайно выиграл жизнь, кинулся в переулок. Иначе бы в момент догнали конные гайдамаки на освещенной, прямой, заколоченной Александровской улице. Но дальше – сеть переулков кривых и черных. Прощайте!»

«– Да ты... – вскидывается жена, когда он попадает наконец в свою квартиру. – Да ты седой...»

«Так было?» – спрашивала я. Т.Н. смеялась и говорила: «Ну, не совсем так... было проще... Не стреляли. Войска шли по Александровской. Это очень близко от дома. Он чуть поотстал... Потом еще немножко... Отстал совсем и побежал домой».

Со временем эту историю она неоднократно пересказывала булгаковедам, причем чем дальше, тем ближе к булгаковскому тексту. Проза Михаила Булгакова постепенно вытесняла из ее памяти собственные более скромные впечатления.

В мае 1981 года Паршин записывает с ее слов: «Остались мы с Варькой в квартире одни, братья куда-то ушли. И вот в третьем часу вдруг такие звонки!.. (Ср. в рассказе Булгакова: «Около трех ночи в квартире доктора Бакалейникова залился оглушительный звонок». – Л.Я.) Мы кинулись с Варькой открывать дверь (В рассказе: «Колька сорвался и полетел открывать. – Л.Я.) – ну, конечно, он. Почему-то он сильно бежал, дрожал весь, и состояние было ужасное – нервное такое. (В рассказе: «Юрий Леонидович и Колька растерялись до того, что даже побледнели. Колька опомнился первый и полетел в кабинет за валерианкой... И распространился запах эфира. Колька дрожащими руками начал отсчитывать капли в рюмку». – Л.Я.) Его уложили в постель, и он после этого пролежал целую неделю, больной был. («Неделя в постели» заменила строки рассказа: «Варвара Афанасьевна кинулась к Бакалейникову и отшатнулась. – Да ты... да ты седой...» – Л.Я.) Он потом рассказал, что как-то немножко поотстал, потом еще немножко, за столб, за другой и бросился в переулок бежать. Так бежал, так сердце колотилось, думал, инфаркт будет».[16] («...За столб, за другой...» – тоже из рассказа. При первом чтении вслух Т.Н. эту «белую церковь с колоннами», превратившуюся у нее в «столбы», не заметила. – Л.Я.)

И еще два возражения-замечания сделала Т.Н., прежде чем я окончательно убрала свои бумаги в портфель. Одно из них, касающееся Юрия Слезкина, несущественно, но я его все-таки приведу.

Как известно, начинающий писатель Михаил Булгаков и популярный московский беллетрист Юрий Слезкин познакомились во Владикавказе в самом начале 1920 года, при белых. Этот факт не вызывает сомнений. Позже, 21 февраля 1932 года, Слезкин записал в своем дневнике: «С Мишей Булгаковым я знаком с зимы 1920 года. Встретились мы во Владикавказе при белых. Он был военным врачом и сотрудничал в газете в качестве корреспондента. <…> Белые ушли, организовался ревком. Мне поручили заведование подотделом искусств. Булгакова я пригласил в качестве заведующего литературной секцией». Примерно так же трактует это событие Булгаков в своих «Записках на манжетах». 

А Татьяна Николаевна была уверена, что Слезкин во Владикавказ приехал позже – уже после установления советской власти. «Очень удивилась, услышав от меня, что я видела имя Слезкина в газете ”Кавказ”, выходившей во Владикавказе при белых. С трудом поверила», – записала я тогда. Потом оказалось, что поверила не только с трудом, но и ненадолго. Несколько лет спустя Паршин записал: «Татьяна Николаевна твердо помнит, что со Слезкиным Булгаков познакомился позже, когда он в ее сопровождении ”то ли по объявлению, то ли еще как” отправился в подотдел искусств Городского отдела народного образования устраиваться на работу».[17] 

Другое ее замечание было существенней: Т.Н. странно споткнулась о слова, связанные с событиями осени 1919 года. «Из Киева Булгаков выехал в Ростов-на-Дону, – значилось в моей рукописи. – Там получил назначение в Грозный. Во Владикавказе дождался приезда жены, и в Грозный они отправились вместе».

«В Ростов? – удивилась Т.Н. – Почему в Ростов? Разве он был в Ростове?» Я объяснила, что это со слов Н.А.Земской. Т.Н. подумала, поколебалась и не стала спорить: ну, если Надежда так говорит... Но никаких подробностей не добавила.

Подробности появились позже, в ее рассказах Паршину. Возник даже целый сюжет, расцвеченный повествованием о ее золотом браслете:

«Т.К. Но в дороге поезд долго что-то стоял в Ростове. Михаил пошел там играть в биллиард. А он очень увлекающийся, азартный и все деньги проиграл. Пошел и заложил эту браслетку в ломбард. Ну, и пришел на вокзал очень расстроенный, переживает и вдруг совершенно неожиданно видит на вокзале Костю. (Речь о двоюродном брате Константине Петровиче Булгакове. – Л.Я.) Как он туда попал – не знаю. Он ему квитанцию отдал: ”Выкупи, ради Бога, отдай Варе”. Костя это все выполнил, и Варя потом вернула браслетку Михаилу с нотациями. Представляете, три года пропадала и вдруг нашлась!»[18]

История с браслетом реальна и подтверждается письмами Михаила Булгакова. Константину Булгакову, 1 февраля 1921 года: «Кстати, напиши, жив ли Таськин браслет?» Ему же, 16 февраля: «Сообщи мне, целы ли мои вещи (речь о вещах, оставленных у Н.М.Покровского в Москве. – Л.Я.) и Т<аськин> браслет». Надежде, в апреле 1921-го: «О браслете знает Константин. Передай ему (не браслету, а Константину) мой привет».[19]

И все же какая-то странная неувязка присутствует в этом рассказе. Поезд долго стоял в Ростове... Как долго мог стоять поезд – чтобы и проиграть в бильярд большую сумму... и сходить в ломбард заложить браслет... и потом «совершенно неожиданно» встретить Константина «на вокзале»? Что делал Константин на вокзале? Куда ехал? Или никуда не ехал, поскольку взял из рук Михаила квитанцию, раздобыл деньги и отправился выкупать браслет?

Спрашивается, в Ростов или через Ростов ехал Булгаков осенью 1919 года? В Ростов – за назначением? Или проездом – с краткой остановкойв Ростове?

В моей тетради (напомню, это была не стенограмма, а размышления с пером в руках, в конце дня, после встреч с Т.Н.) записи следуют в таком порядке одна за другою: «В Ростов? Почему в Ростов? Разве он был в Ростове?» Далее, тут же, мои расспросы о том, был ли Булгаков мобилизован или пошел в Белую армию добровольно («Конечно, мобилизован!»). Ее сердитое: «Я и так вам слишком много рассказала. Я дала ему слово ничего не рассказывать». И в заключение моя растерянная запись: «Впервые у меня возникло сомнение, точно ли он был мобилизован...»

__________

Но вернемся к теме, заявленной в названии главы.

На заре своей литературной деятельности – в 1920–1921 годах во Владикавказе – Булгаков написал несколько пьес. Из его писем к близким известны названия этих пьес: «Парижские коммунары», «Самооборона», «Глиняные женихи», «Братья Турбины». И еще «Сыновья муллы» – р-революционная пьеса из туземного быта.

Они шли на сценах владикавказских театров. Исключение – комедия «Глиняные женихи». Булгаков писал сестре Вере: «И как раз она не идет, да и не пойдет , несмотря на то, что комиссия, слушавшая ее, хохотала в продолжение всех трех актов... Салонная! Салонная! Понимаешь».

Написанные для заработка «Сыновья муллы» сохранились. Текстов остальных пьес нет. Ни листка, ни набросков, ни даже цитат. Можно, правда, предположить, что «Парижские коммунары» – пьеса литературного происхождения. Возможно, она перекликается с Виктором Гюго, «Отверженными», Гаврошем и прочими романтическими вещами. (Булгакову очень нравилась в этом спектакле актриса-травести Ларина, игравшая мальчика.)

Можно догадаться, что «одноактная юмореска» «Самооборона» как-то соотносится с самыми ранними редакциями «Белой гвардии» и фигурой «Василисы» в этих редакциях. В рассказе «В ночь на третье число», где так причудливо переплелись еще неуверенные, но все же узнаваемые мотивы «Белой гвардии», есть сюжет с «домовой охраной» («самооборона» тож), отлично памятной тогда и киевлянам и владикавказцам: жильцы, опасаясь нападений бандитов, вооружались чем попало, главным образом грохочущими предметами, и поочередно дежурили во дворе или в подъезде. В рассказе дежурит известный в дальнейшем по «Белой гвардии» Василий Иванович Лисович, он же Василиса, и подымает грохот на всю улицу, перепугавшись кота, прыгнувшего на крышу сарая. В пьесе в этой роли, по-видимому, выступает «обыватель Иванов» и происходят какие-то другие смешные вещи (в числе эпизодических персонажей – барышня, пьяный, прохожий).  

Возможно, и «Глиняные женихи» имели продолжение. Л.Е. Белозерская-Булгакова рассказывает в своих мемуарах, как однажды в первые месяцы их брака пришел оживленный Булгаков и сказал, что они вдвоем будут писать «пьесу из французской жизни» и что у пьесы уже есть название: «Белая глина». «Я очень удивилась и спросила, что это такое ”белая глина”, зачем она нужна и что из нее делают. – Мопсов из нее делают, – смеясь ответил он. Эту фразу потом говорило одно из действующих лиц пьесы».

Они весело сочиняли эту комедию про вдову Дюваль и ее 18-летнюю дочь, которые были так похожи и столь одинаково одевались, что поклонники все время путали их. В третьем акте все должно было закончиться, как водится, свадьбами, но третий акт так и не был то ли дописан, то ли даже начат, поскольку известный издательский деятель А.Н.Тихонов (Серебров), просмотрев написанное, сказал резонно: «Ну, подумайте сами, ну кому нужна сейчас светская комедия?»[20] Впрочем, «Белая глина» тоже не сохранилась.

И романтические «Парижские коммунары» и салонные «Женихи» были, конечно, ученичеством, школой будущего драматурга, осваивавшего сцену, действие, диалог. А вот драма «Братья Турбины» представляла собою нечто иное. Нечто, может быть, и слабое и невнятное, но предвещавшее и «Белую гвардию», и «Дни Турбиных».

О содержании этой очень важной для Булгакова пьесы существуют всего лишь догадки: текста пьесы нет. Но кое-что все-таки сохранилось. Из тусклой газетной рецензии видно, что действие пьесы происходит в 1905 году. (1905 год? В Киеве булгаковского детства этот год был полон самых невероятных событий: лихорадило гимназию – бастовали гимназисты... лихорадило Духовную академию – бастовали студенты... на улицах стреляли, были убитые. А Михаилу Булгакову – 14 лет... Годы спустя, в 1930-м, у него снова родилась мысль написать «пьесу о 1905 годе», был даже заключен договор с ленинградским Красным театром, вскоре, впрочем, расторгнутый.)

И еще от «Братьев Турбиных», как уже знает читатель, сохранилась афиша. И запись, правда, более поздняя, датированная февралем 1932 года, в дневнике Юрия Слезкина: «...”Братья Турбины” –  бледный намек на теперешние ”Дни Турбиных”. Действие происходило в революционные дни 1905 года в семье Турбиных, один из братьев был эфироманом, другой революционером... Все это звучало весьма слабо...»

Очень интересная фраза: «Один из братьев был эфироманом...» Она говорит не только об автобиографичности центрального персонажа (напоминая о перенесенном Булгаковым морфинизме). Она говорит о том, что Булгакова-художника уже в ранних его сочинениях привлекала некая физическая слабость героя, его беззащитность – перед жизнью? перед фантасмагорией бытия? – та самая удивительная в художественном отношении черта, которая потом воплотится в Максудове, растерянно-влюбленном в Театр, а гениального мастера заставит уйти из враждебного ему мира в душевную болезнь, в «дом скорби»...

(Любопытно, что Т.Н. – без моих расспросов, по собственному почину – вдруг взволнованно заговорила о том, что Булгаков никогда не был таким, каким изобразил себя в «Театральном романе» и в рассказе «Мне приснился сон»[21] , что он никогда не был таким жалким, несчастным, робким... Я слушала, тихо думая о том, как хорошо понимала Елена Сергеевна, что это художественный прием, как радовалась Елена Сергеевна тому, что и я это понимаю. Татьяну позиция писателя раздражала, и она несколько раз повторила: Он таким не был...

Но самый ценный след навсегда ушедшей пьесы – уцелевшая программка с перечнем действующих лиц. Из программки видно, что дом Турбиных в этой пьесе – как и дом Турбиных в «Белой гвардии» – тесно связан с домом Булгаковых, с булгаковской семьей, булгаковским окружением.

Самое имя главного героя – Алексей Турбин (то же, что в «Белой гвардии» и в мхатовской пьесе) – в замыслах Булгакова появилось задолго до владикавказской пьесы. Это известно из его переписки. Другой персонаж – младший брат Турбина, Вася, студент...

Имя Никол, Николка появится позже, в «Белой гвардии», и это будет не только совпадением с именем Николая Булгакова, но еще и отзвуком имени Николушки, Николеньки, Николая Ростова в «Войне и мире». Но если младшего брата в пьесе зовут Васей, то, значит, «Василисы», Василия Ивановича Лисовича, в этом сочинении еще нет: такое совпадение имен невозможно. А вот имеется ли аналогичный «Василисе» персонаж («инженер и трус, буржуй и несимпатичный», короче, обыватель), под каким-то другим именем – по перечню действующих лиц определить я не смогла.

Сестра Леля, ученица консерватории... Имя Леля в семье Булгаковых было уменьшительным от Елена. И в «Белой гвардии», и в «Днях Турбиных» этим именем названа героиня. Кстати, прекрасно аккомпанирующая на пианино.

В пьесе «Братья Турбины» жива мать Турбиных, и ее зовут так же, как покойную мать в «Белой гвардии», – Анной Владимировной. (В пору создания пьесы Варвара Михайловна была жива, а когда писалась «Белая гвардия», ее уже не было.)

Мое внимание привлекло имя героини: Кэт Рында, явно связанное с именем Таси Лаппа.

Напомню, Булгаков вимательно озвучивает имена своих персонажей. Прежде чем в романе «Мастер и Маргарита» появилась фамилия Варенуха, соответствующий персонаж назывался Внучатой. Финансовый директор Варьете Римский в ранних редакциях был Латунским. И т.д. Фамилии Рында и Лaппа созвучны. Обе двусложны,  обе с ударением на первом слоге и женским окончанием а. И принадлежность Таси к старинному литовскому дворянскому роду занимала воображение Булгакова. Неудивительно, что похожей на нее героине он дал в фамилию старинное, связанное с царской службой слово: рында.

Далее: «Женя Рында, скульптор». Судя по совпадению фамилии, брат Кэт. И у Татьяны Николаевны был брат Женя, Евгений Лaппа, примерно ровесник Михаила Булгакова, художник; правда, не скульптор – живописец.    

Расспрашивая Т.Н. о друзьях ее и Булгакова юности, я упомянула Александра Гдешинского. «Александр Гдешинский?» – раздумчиво переспросила она. И вдруг ее лицо вспыхнуло радостью воспоминания: «Саша Гдешинский! Он был скрипач!»

«Саша Бурчинский, скрипач» – очередная строчка в программке «Братьев Турбиных»... Имя тождественно, фамилия созвучна... Дом, Киев, юность...

А вот и странность в составе действующих лиц: у Турбиных две горничные. Одна из них – полноценный персонаж, у нее есть имя: «Шура, горничная Турбина». Более того, ее имя находится в пятой строке сверху – непосредственно вслед за именами членов семьи Турбиных. У нее есть даже брат: «Баранов, брат Шуры». Его имя – несколькими строчками ниже, но не в числе последних, стало быть, это не эпизодическое лицо.

Кроме «Шуры, горничной Турбина», в пьесе имеется еще «горничная Турбиной». Она последняя в списке действующих, стало быть, это персонаж «кушать подано», вестник, которому нужно на мгновенье появиться на сцене, чтобы что-то сообщить.

Странность в том, что для семьи Турбиных, если они действительно похожи на Булгаковых, то есть являются людьми среднего достатка, двух горничных многовато. И означать это может только одно: герои пьесы живут на два дома – дом Алексея Турбина, в котором есть горничная Шура, и дом Анны Владимировны Турбиной, в котором тоже есть горничная, разумеется, другая.

В романе «Белая гвардия» и в пьесе «Дни Турбиных» ничего подобного нет. Но Булгаковы дважды жили на две квартиры: в 1913–1914 годах, когда Михаил Булгаков, женившись, оставил материнский кров и переехал с молодой женой в дом 38 по Андреевскому спуску, и в 1918–1919-м, когда он в старое гнездо вернулся, а мать, по-прежнему остававшаяся главным авторитетом в семье, отделилась от взрослых детей и перешла в дом доктора Воскресенского, своего второго мужа.   

Не исключено, что к тайнам пьесы есть еще один ключик в этой самой программке: поскольку пьеса шла, против имен персонажей проставлены имена актеров, исполнявших эти роли. А у актеров – амплуа. Внешность, возраст. Поднять бы историю труппы – можно хотя бы в отдельных случаях представить себе что-то в облике того или  иного героя пьесы. Когда-то я этого не сделала, теперь такое исследование мне недоступно. Но вот строчка: ШелуховФедоров. Шелухов – персонаж, об актере же Федорове, помнится, писали, что очень красив, следовательно...

В журнальной статье, а потом и в книге я предположила: «Ряд мужских имен без пояснений – слишком много мужских имен для драмы о семье и о любви. ”Братья Турбины” и не были драмой о любви, хотя любовный мотив здесь, вероятно, был. Вошла ли сюда история замужества рыжей Елены? Или на главном месте оказалась история любви Алексея Турбина и Кэт Рында? Пылкая и счастливая любовь к юной Татьяне Лаппа, бывшая потрясением в студенческой юности Михаила Булгакова, не отразилась ни в одном из его зрелых произведений. Но, может быть, он отдал ей дань в произведениях ранних?»[22]

Булгаков – социальный художник. Все-таки как художник он сложился в эпоху огромных социальных потрясений. По крайней мере, я, выросшая в эпоху социальных катаклизмов, так воспринимала его.

...Натолкнувшийся на мои скромные размышления Паршин почему-то оскорбился, даже впал в ярость; мгновенно забыл, что Татьяна Николаевна не читала книгу «Творческий путь Михаила Булгакова»; и вот уже в его записях она вместе с ним листает  злосчастную книгу, разбирая строку за строкою (есть постраничные ссылки).  

Прежде всего, брат Татьяны Николаевны, как немедленно выяснил Паршин, не был художником. «Нет, Евгений Николаевич Лаппа не был ни художником, ни скульптором. Он, как сказала Татьяна Николаевна, был просто шалопаем, еле окончившим реальное училище...»[23]

Леонид Константинович забыл, что несколькими страницами ранее Т.Н. говорила ему нечто совсем другое, а именно, что брат ее Евгений Лаппа был художник и даже какое-то время брал уроки у Пикассо. Родители, – рассказывала в этом случае Паршину Т.Н., – «предлагали мне в Париж ехать. Женька как раз заладил: ”Хочу у Пикассо учиться”. И как раз одна наша знакомая француженка в Париж ехала, и Женьку с ней отправили. Отец ему деньги посылал и все такое...».[24]

Был ли Евгений Лаппа талантливым художником или «шалопаем», как считает Паршин, неизвестно. Существенно, что для Булгакова он стал моделью юноши-скульптора, брата героини. Т.Н. рассказывает, что в 1918 году Евгений Лаппа был призван в армию и погиб в первом же бою. Булгакову во время написания пьесы «Братья Турбины» это трагическое событие известно.

Далее, горничные... Нет! – якобы продолжает строка за строкою опровергать все ту же бедную книгу Татьяна Николаевна. И, по словам Паршина, «рассказывает, что в 1913 году у Булгаковых было две горничных, хотя жили они на один дом».[25]

Очень сомневаюсь, чтобы Т.Н. могла сморозить такой вздор. Да и сам Паршин уже записал с ее слов о доме Булгаковых в 1913 году: «У них кухарка была и горничная...»[26]

Прислуги две, как было принято в таких семьях, – в доме Булгаковых в Киеве, на Андреевском спуске, или, что более знакомо читателям, у Филиппа Филипповича Преображенского в Москве, в повести «Собачье сердце». Прислуги две – кухарка и горничная. Но горничная – девушка, обслуживающая горницы, чистые комнаты, – одна. В пьесе же Булгакова «Братья Турбины» речь идет не о прислуге, не о кухарке, а о двух горничных и, следовательно, о двух квартирах.

Как видите, ненависть – плохой советчик.

А вот и далее: «Она говорила, что ”Братья Турбины” ничем не напоминали ей семью Булгаковых», – уличает меня Паршин. И – на той же странице! – приводит такие слова Т.Н.: «Вы знаете, я видела эти пьесы, и не один раз, но о чем там, содержание – совершенно вылетело из головы, ничего не могу сказать. Вот, хоть убейте! Не знаю».[27]

Есть и другие сомнительные ссылки на ее свидетельства: «...Предположение, что прообразом героини пьесы Кэт Рында является Т.Н.Кисельгоф, Татьяна Николаевна уверенно отвергла, так же как и предположение, что в пьесе могла отразиться история любви ее и Михаила Булгакова. Это бы ей, я полагаю, запомнилось».[28]

Нет, не запомнилось.

О том, что ее нет в произведениях Михаила Булгакова, Т.Н. говорила мне с горечью и обидой. Это она тяжко выхаживала его во Владикавказе во время тифа, но в «Записках на манжетах» ее нет. Нет в «Белой гвардии». Нет в «Театральном романе». Нет в «Записках юного врача». Хотя в годы их брака она всегда была рядом. Может быть, потому он ее и не видел, что она была слишком близко? Впрочем, рассказывая об этом, Т.Н. называла только сочинения, прочитанные или перечитанные ею уже в новое время – в эпоху посмертного вхождения Булгакова в литературу. С рассказом «Мне приснился сон» произошел даже маленький инцидент.

В этом фрагменте герою, в котором нетрудно узнать автора, снится счастливое прошлое: Рождество, киевская квартира, но не та, на Андреевском спуске 13, а другая, тоже на Андреевском, на самом верху, на углу с Владимирской... снится живым и здоровым погибший на войне брат, клавир Фауста над раскрытыми клавишами пианино и... Софочка.

«В громадной квартире было тепло. Боже мой, сколько комнат! Их не перечесть, и в каждой из них важные обольстительные вещи. <…> От парового отопления волнами ходило тепло, сверкали электрические лампы в люстре, и вышла Софочка в лакированных туфлях. Я обнял ее. <…> На Рождестве я вел под руку Софочку в кинематограф, снег хрустел у нее под ботиками, и Софочка хохотала».

Я своею рукой переписывала булгаковские тексты – пером, потом, на машинке, перепечатывала каждую букву этих текстов, готовя их к печати, и уже хорошо слышала внутренний голос писателя... Знала этот дом на углу против церкви, эту «тихую и важную» дверь подъезда, лестницу... И, конечно, понимала, что речь о Тасе и ни о ком другом. А имя? Ну, трудно ли заменить имя, тем более что он взял его совсем близко – имя ее младшей сестры.

(Я уже сталкивалась с этим приемом в прозе Михаила Булгакова. В «Белой гвардии» Виктор Мышлаевский очень похож на Николая Сынгаевского, друга юных лет. Фамилию писатель заменил, а имя взял совсем близко – имя его младшего брата, Виктора. Правда, у Николая Сынгаевского было сдвоенное имя – Николай Николаевич. И Мышлаевскому, сохраняя тепло прототипа, Булгаков дал сдвоенное имя: Виктор Викторович.)

Вот по этому поводу, но совершенно спонтанно и без вопросов с моей стороны, Т.Н. сказала  с неожиданной ревностью: «Софочка – это я». Добавила с каким-то выражением упрямства, вероятно, свойственным ей в молодости: «Это у меня были лакированные туфли». И по настороженным ее глазам было видно, что она не верит, что я ей верю.

Но и это был отклик на свежую публикацию.

А в молодые годы сочинения Михаила Булгакова проходили мимо нее. Она не запомнила повесть «Первый цвет», по-видимому, посвященную его – и ее! – «беспечальному поколению». Об этой повести Булгаков писал в письмах. Константину (в феврале 1921 года): «У меня в № 13 (в Киеве, на Андреевском спуске. – Л.Я.) в письменном столе остались две важных для меня рукописи: ”Наброски Земского вр<ача>” и ”Недуг” (набросок) и целиком на машине ”Первый цвет”. Все эти три вещи для меня очень важны». Надежде (в апреле того же года): «На случай, если я уеду далеко и надолго, прошу тебя о следующем: в Киеве у меня остались кой-какие рукописи – ”Первый цвет”, ”Зеленый змий”, а в особенности важный для меня черновик ”Недуг”. Я просил маму в письме сохранить их». Правда, далее он поручает Надежде «сосредоточить все в своих руках и уничтожить». Но месяц спустя снова возвращается к этой теме: «В случае отсутствия известий от меня больше полугода, начиная с момента получения тобой этого письма, брось рукописи мои в печку [за исключением, пожалуй, ”Первый цвет”]».

Ко времени встречи с Т.Н. письма Булгакова, сбереженные Н.А.Земской, были мне хорошо известны. И, конечно, я мечтала узнать у Татьяны Николаевны хоть что-нибудь о повести «Первый цвет» и что-то – дополнительно к изложенному выше – о владикавказских пьесах. О повести она не могла сказать ничего – ей было неизвестно это название. А пьесы... «Какие пьесы? – возразила Т.Н. – Он написал и поставил там одну пьесу: ”Братья Турбины”». Названия «Самооборона» и «Парижские коммунары» ей ничего не говорили. А «Сыновья муллы»? Спектакля она не помнила. Точнее, не помнила, что был спектакль. А о том, как сочинялась пьеса, с удовольствием рассказывала.

Рассказывала о соавторе: нет, это был не Беме... местный был соавтор, ингуш... или осетин... нет, все-таки ингуш... И о том, что писали «у нас дома»... или у него?.. вернее, и там и там... И о том, как в это время жили... «Не голодали, – говорила Т.Н. – Ели все-таки каждый день». (Попробуйте вы, нынешние, услышать это «все-таки каждый день»; это ведь означает: по крайней мере один раз в день; потому что в их семейной жизни бывали времена, что и не каждый день...) На что жили? Ну, не на зарплату же! Была золотая цепь, подаренная ей матерью; большая и довольно толстая цепь. «Приданое?» – переспросила я. «Ну, это не называлось приданое. Просто мама подарила...» Ну вот, снимался кусок (Т.Н. показывала руками длину в несколько сантиметров). И продавался. Потом она покупала печенку, готовила паштет... А вообще-то ели картошку, огурцы, подсолнечное масло.

«Пища здоровая», – сказала Т.Н. и засмеялась. Засмеялась потому, что в советской России, в которой то и дело чего-то не хватало на всех – то хлеба или муки, то мяса, молока или масла, в очередной раз подымалась волна пропаганды умеренного питания как «здорового образа жизни».

«У него была круглая, жаркая печка, – писал о соавторе Булгаков в «Записках на манжетах». – Его жена развешивала белье на веревке в комнате, а затем давала нам винегрет с постным маслом и чай с сахарином. Он называл мне характерные имена, рассказывал обычаи, а я сочинял фабулу. Он тоже. И жена подсаживалась и давала советы». Теперь я слушала Т.Н., и мне казалось, что в «Записках на манжетах» изображена не жена загадочного соавтора, а она, Татьяна Николаевна, с ее винегретом...

...Да, а как же все-таки с паршинским утверждением, что в книге «Творческий путь Михаила Булгакова» все равно все блеф, поскольку это не может никто подтвердить?

Э нет, – сказал бы в таком случае Воланд, – это может кто подтвердить. По крайней мере все ссылки в книге на Т.Н. подтверждены – Татьяной Николаевной, так сказать, самолично и собственноручно. Потому что прежде чем попасть в книгу, все соответствующие строки – вот такое стечение обстоятельств! – побывали в тех публикациях, на которые она так мило отзывалась в своих письмах. В частности, гипотезы по поводу пьесы «Братья Турбины» были изложены в той самой журнальной статье («Юность», 1977, № 3), на которую Т.Н. откликнулась трогательным: «Это все как было. Целую Вас. Ваша Т.Н.».

А в статье говорилось и о том, что дом «братьев Турбиных» похож на булгаковский... и о двух горничных... и о том, как имя Саши Гдешинского, произнесенное Т.Н., тотчас аукнулось для меня именем Саши Бурчинского... и даже то, что в пьесе могла отразиться история ее и Булгакова любви...

Так получилось, что книгу мне пришлось писать в очень сжатые сроки. То есть для меня это были сжатые сроки – я медленно пишущий автор. И когда, подписав договор, я с головою ушла в будущую книгу, главным для меня было – не Владикавказ и не раннее творчество Михаила Булгакова, даже не «Дни Турбиных» с «Белой гвардией». Главной была надежда хотя бы что-то разобрать и рассказать – впервые – об истории, замысле и смысле романа «Мастер и Маргарита». Вот это было очень трудно во всех отношениях.

Поэтому для первых глав – экономно уводя войска с этого поля боя – я просто использовала свои собственные публикации в периодике. Даже из владикавказских материалов, которых оставалось, как говорится, «полные руки», – только готовые, уже обнародованные тексты. Так мне было легче. И редактору было спокойней – это уже прошло цензуру, придирок к этим страницам будет меньше. Можно было сберечь силы для тяжкой защиты более важных и более уязвимых узлов повествования...

О «биографических натяжках»

Тут нужно сказать, что этот прием – излагать свое собственное мнение, но ссылаться при этом на свидетеля, который ничего подобного не свидетельствовал (в данном случае на Татьяну Николаевну Лаппа-Кисельгоф) – изобретен отнюдь не Паршиным. В 1988 году вышли в свет «Воспоминания о Михаиле Булгакове», те самые, в которых Паршин проигнорировал воспоминания Н.А.Земской, но с ученической преданностью отнесся к послесловию, принадлежащему перу М.О.Чудаковой. В своем послесловии Чудакова и применила этот восхитительный ход.

В книге «Творческий путь Михаила Булгакова» кратко говорится о весне 1920 года во Владикавказе. Булгаков тогда едва поднялся после изнурительного возвратного тифа. В городе только что установилась – на этот раз окончательно – советская власть. Нет хлеба. Крестьяне боятся выезжать на поля – бандитизм. Каждый день случаи холеры. Тысячи беспризорных сирот, которых надо накормить (чем?), которых надо учить – впервые в истории Осетии создавая систему народного образования. И сразу же – вдохновенное наступление на неграмотность. И пропаганда классической мировой и русской культуры. И организация театра...

«Владикавказскому ревкому очень нужны люди. Михаил Булгаков – на бледном после болезни лице его лихорадочной и веселой жаждой деятельности горят глаза – получает назначение в подотдел искусств. Заведующим литературной секцией. ”Лито”.

Был невероятно яркий, сухой и солнечный апрель. Булгаков неуверенно вышагивает с палочкой, голова после тифа обрита. Татьяна Николаевна, Тася, слева осторожно придерживает его за локоть...»[29]

Из этого описания М.О.Чудакова приводит несколько строк (здесь они выделены курсивом). Констатирует: «...Это не просто красивость, которая простительна и могла бы быть оставлена без внимания, а более или менее сознательная биографическая натяжка».[30] И в качестве доказательства дает свою запись рассказа Т.Н., якобы уличающую меня во вранье, а на самом деле не имеющую никакого отношения к сюжету.

В этой записи Т.Н. повествует, что в 1920 году во Владикавказе было не только голодно, но и опасно: Булгаков, еще недавно носивший форму военного врача, запросто мог угодить в ЧК. В книге, которая шла в производство в начале 1982 года, речи о ЧК, разумеется, не могло быть (мне и по другим поводам хватало оплеух от цензуры). Но тайной это явление не было. Даже в очень неполно сохранившейся ранней прозе Булгакова встречи с «особистами» фигурируют не менее двух раз. В рассказе «Богеме». И вот в «Записках на манжетах»:

«Ходит какой-то между столами. В сером френче и чудовищном галифе. Вонзается в группы, и те разваливаются. Как миноноска режет воду. На кого ни глянет – все бледнеют. Глаза под стол лезут. Только барышням – ничего! Барышням – страх не свойственен.

Подошел. Просверлил глазами, вынул душу, положил на ладонь и внимательно осмотрел. Но душа – кристалл!

Вложил обратно. Улыбнулся благосклонно».

Булгаков писал об этом легко, весело, иронично. Потому что опасность была невелика? Нет, потому что – Булгаков. Сатирик от Бога, он умел на многое смотреть откуда-то сверху. Искренне посмеивался там, где можно было ужаснуться. И был совершенно бесстрашен...  

А в моих строках, вызвавших гнев М.О.Чудаковой, речь о другом. О том речь, что у Булгакова в молодые годы энергия и жажда действия буквально фонтанировали. Активность будущего классика в этот его владикавказский год поражает. Он пишет фельетоны, очерки и пьесы. Участвует в постановке своих пьес – проходит первую сценическую и режиссерскую школу. Выступает с лекциями и «вступительными словами» перед самыми разными спектаклями, драматическими и оперными. Участвует в создании какого-то театрального факультета. И многое, многое другое... У него был талант организатора. Он был личностью деятельной, а не только созерцательной.

Эта его активность, не востребованная в последующие годы, но не погибшая, по-видимому, и перелилась в дальнейшем в энергию его драматургии, а еще более – в энергию слова его уникальной прозы 1930-х годов, прозы «Театрального романа» и «Мастера и Маргариты».  

Я и сейчас полагаю, что в обоих случаях – и с Паршиным, и с Чудаковой – была права. Вместе с тем охотно верю, что Паршину или Чудаковой мои построения кажутся неубедительными. Ну, не верит Мариэтта Омаровна, что у человека, только что перенесшего тиф, в голодном Владикавказе, при опасной смене власти, могут «лихорадочной и веселой жаждой деятельности» гореть глаза. Не совпадает это с ее жизненным опытом.

И тот и другая имеют право на свое видение событий. Только вот излагая свои взгляды, не нужно ссылаться на свидетельство Т.Н. Она-то со мною была согласна.

Вспышку негодования Паршина – и опять-таки с ссылками на непричастную к этому Т.Н. – вызвала и моя попытка прикоснуться к истории «Бега».  

Когда-то, в послесловии к журнальной публикации рассказа «Красная корона», я писала: Булгаков «видел казни. Видел невыносимые жестокости. Навсегда запомнил убитых петлюровцами на Слободке, под Киевом. Тот, насмерть забитый шомполами, на последних страницах ”Белой гвардии”, погиб на его глазах. Думаю, что видел повешенных рабочих в Грозном в декабре 1919 года. И если это так, то Хлудов, станция ”где-то в северной части Крыма”, голубые луны фонарей и мешки на каждом фонаре – это с такой потрясающей яркостью возникнет в ”Беге”, потому что Булгаков это видел: не во врангелевском Крыму – он не был тогда в Крыму, – а на Северном Кавказе, когда деникинские генералы топили в крови восстание рабочих».[31]

О забитом насмерть шомполами еврее (слово еврей в публикации опущено по цензурным соображениям) написано четко; мне это было хорошо известно из очень эмоционального рассказа Елены Сергеевны Булгаковой. Т.Н., по моим наблюдениям, об этом факте в биографии Булгакова не помнила. Я внимательно слушала ее, потихоньку подводила к подробности – отклик так и не возник. Позже, в ее рассказах булгаковедам, в частности, Паршину, подробность появилась: «Эту сцену, как убивают человека у моста, он видел, вспоминал».[32] Не исключено, что толчком к пробуждению ее памяти как раз и послужил процитированный выше мой текст в журнальной публикации. Причем она так и не вспомнила, что это было убийство еврея. Не потому ли, что подробность опущена в моем описании?

А то, что Булгаков, вероятно, видел повешенных в Грозном, высказано мною как предположение, помечено словом думаю и выражением: если это так...

На эту публикацию, как и на все прочие, Т.Н. откликнулась доверительно и благодарно: «Я с большим интересом прочла. Все очень и очень далекое, но дорогое...» Вообще, надо сказать, ее реакция всегда была доброжелательна и адекватна. Как будто Паршин и я разговаривали с совершенно разными людьми. Но:

Нет! – даже не возражает, а просто-таки криком кричит Паршин: «...Вот Яновская пишет: ”Думаю, что видел повешенных рабочих в Грозном в декабре 1919 года”. Это она ниточку к ”Бегу” тянет... Там были повешенные на столбах

«Нет», – послушно отвечает у него Т.Н. «Не было?» – «Не видела». – «Ну вот, Яновская думает иначе». – «Она может писать все что угодно». – «Вот, она продолжает: ”Он был на Северном Кавказе, когда деникинские генералы топили в крови восстание рабочих”». – «Нет, – окончательно перестав контролировать себя и уже решая далекие от нее вопросы истории, говорит Т.Н., – этого там не было... Даже слышно об этом ничего не было. Уж если б такое было – было бы слышно».[33]

Пожалуй, сегодня я не написала бы так: деникинские генералы топили в крови... Нашла бы слова поделикатнее. Ибо, как известно, цензура существует всегда – просто сейчас другая цензура.

Но как лихо решает Паршин вопрос о том, существовал или не существовал некий исторический факт: не помнит об этом старенькая Татьяна Николаевна! Да может, и тогда не знала, не «включилась». Вероятно, в это время жили в Беслане, от Грозного недалеко, и Булгаков в Грозный, может быть, ездил, она – нет, и о таких страшных вещах он ей не рассказывал – берег ее нервы. (Или образ берег? Он ведь рассказывал близким далеко не обо всем. Это в произведениях своих выдавал все.)

Хотя, впрочем, кто знает, как ставил свои вопросы Паршин и что именно отвечала ему Т.Н.

Тем не менее, еще раз проверяя себя, заглядываю в Интернет: может быть, историки отменили этот факт? С историками бывает. Нет, не отменили: Грозный... 20-е числа декабря 1919 года... взбунтовавшиеся рабочие... беспощадная расправа... У Булгакова ведь именно рабочие (в другом месте – слесаря).  

В «Красной короне»: «...Того рабочего в Бердянске, со щекой, вымазанной сажей, повесили на фонаре именно после того, как нашли у него в сапоге скомканную бумажку с печатью...»

В «Беге»: «Храбер ты только женщин вешать да слесарей!» – заносится «в гибельные выси» Крапилин.

Герой «Красной короны» сходит с ума. («Я ушел, чтоб не видеть, как человека вешают, но страх ушел вместе со мной в трясущихся ногах».)

Чарнота в «Беге», войдя с перрона (там, на перроне, на фонарях – пятеро, рабочие), внезапно сняв папаху (в ранней редакции даже став на колени), Хлудову: «Рома! Ты генерального штаба! Что же ты делаешь? Рома, прекрати!» И, погасший, уходит...

Не было! – уверен Паршин.

Увы, было. Вешали – в Гражданскую белые... в Гражданскую красные... и потом, в Отечественную, немцы... и свои... Паршину повезло – он не видел, как вешают людей. И ему трудно представить, что Булгаков мог это видеть. Паршин даже собирает показания, что этого быть не могло. Мне повезло меньше – я видела, как на площади вешают людей. И мне труднее представить, что Михаил Булгаков, в сочинениях которого это отразилось таким потрясением, просто придумал или пересказывает с чужих слов.

В начале 1944 года я была школьницей. И был только что освобожденный от немцев маленький украинский город, в котором расположился мамин госпиталь. И площадь, запруженная народом. А на дальнем конце площади заранее приготовленная виселица на три петли. Под виселицу задом подкатил грузовик. Борта откинули, прямо под петлями оказались трое. Двое стояли неподвижно. Третий метался, вырываясь, и что-то кричал. «Кричит, что невиновен», – обернулся стоявший поближе к зрелищу мужик. «Все они теперь невиновные», – осуждающе проворчал другой, рядом со мной. Потом грузовик отошел, три тела повисли в пространстве... Нет, толпа ахнула: в петлях покачивались два тела. Донесся опять какой-то крик. Внизу, под виселицей, возникла невидимая толпе суета. «Что там?» – вытягивали шеи те, кто был рядом со мной. «Сорвался, – оборачивались стоявшие впереди. – Кричит, что Бог видит, что он невиновен». Еще мгновенье суеты, и третье тело безмолвно повисает рядом с двумя первыми... Толпа качнулась, стала редеть, те, кто были рядом со мной, устремились вперед через освобождающиеся пространства – посмотреть. Я не стала проталкиваться вперед. Мне было довольно...

В цитате из Паршина не случайно я набрала курсивом слова: на столбах. Ибо в моем тексте никаких столбов нет. Тогда, в Грозном, не было повешенных на столбах. Старожилы говорили: вешали «на решетках балконов». И показывали: «вот здесь... и здесь...» В «Беге» – фонари и мешки на фонарях (где мешки – сценическая условность)... А повешенные на столбах – это Паршин небрежно извлек из романа «Мастер и Маргарита», забыл, откуда взял, и приписал мне.  

_________

Есть и другие профессиональные требования. Например: нельзя расспрашивать наступательно, нельзя обрушивать на собеседника ваши знания, вы можете смазать картину.

Читатель помнит, что мне так и не удалось узнать у Т.Н. что-нибудь конкретное о мобилизации Булгакова в Белую армию. От Елены Сергеевны у него секретов в общем не было, но и ей он рассказывал не все. Она не знала, что он перенес морфинизм. И о том, что служил в Белой армии, не знала.

Каким-то источником информации могли бы стать киевские газеты деникинской поры, но выйти на них не удавалось: газетные хранилища Киева жестоко пострадали в Великую войну. И тут – помнится, это было осенью 1975 года, через несколько месяцев после встречи с Т.Н. – мне повезло. Я попала в Ленинград и в Библиотеке Академии наук (БАН) и в «Салтыковке» (Библиотеке имени Салтыкова-Щедрина) обнаружила киевские газеты времен Гражданской войны – разрозненные номера одних и целые подшивки других!

Эти газетные листы пестрели объявлениями о регистрации врачей, офицеров и военных чиновников... Объявлениями о регистрации врачей, служивших в армии при любых правительствах России... О том, что все зарегистрированные обязаны явиться по такому-то адресу в таком-то и таком-то часу... Складывалось впечатление, что уклониться было сложно, пожалуй, даже невозможно. (Не исключено, впрочем, что у доктора Булгакова и не было желания уклониться; но об этом я тогда не подумала – все-таки я была дочерью своего времени.)

Публиковались и приказы о строгом порядке выдачи пропусков на выезд из города; стало быть, свободного выезда из Киева, по крайней мере, по железной дороге, не было.

И еще из газет было видно, что шла не просто мобилизация – шел активый вывоз врачей, а может быть, и более широко – интеллигенции. Одна из статей в газете В.В.Шульгина «Киевлянин» (27 августа 1919 г., ст. ст.) так и называлась: «Спасители родины, спасите русскую интеллигенцию». В ней настойчиво напоминалось о том, что большевики не только уничтожали неугодную им интеллигенцию, но и вывозили нужную им: «Напомним, как, например, вывозились из Одессы и Киева врачи». Статья явственно подводила базу под начавшийся вывоз интеллигенции, в том числе врачей.

И действительно, когда в город вошли красные отряды, в больницах и госпиталях не было врачей. Об этом я тоже прочитала в газете – соответственно, в более поздней, советской.

Как конкретно это могло происходить?

Примерно за год до поездки в Ленинград (и соответственно до свидания с Т.Н.) я познакомилась с харьковским инженером Яковом Ломбардом, сыном знаменитого бас-тромбониста Бориса Ломбарда, изображенного Булгаковым в фельетоне «Неделя просвещения». Он рассказал вот что.

В 1919 году Якову Ломбарду девять лет, он живет в Киеве, поскольку его отец – оркестрант Киевской оперы. Белые входят в город 1 сентября по н. ст. (по старому исчислению это было в августе). А через короткое время, в сентябре же – по-видимому, и по старому и по новому исчислению стоял сентябрь – Киевская опера в полном составе, с оркестром и хором, отправляется на юг – туда, где положение Белой армии представляется более прочным. И оформляется это как... мобилизация! Оркестру и хору выдают винтовки и солдатские гимнастерки, солистам – офицерские погоны и пистолеты, балеринам – косынки сестер милосердия. В эшелон грузился невиданный «лейб-гвардии полк» – с женами и детьми, узлами, кошками и канарейками...

(Вывоз был жестким, насильственным? – спрашивала я. – Пожалуй, нет, – подумав, отвечал Ломбард-младший и вспоминал: один оркестрант, по фамилии Дуда, остался... у него был домик на Шулявке... и потом, он был чех и не боялся погромов... Семья тромбониста Ломбарда, естественно, погромов опасалась и весьма. «Киев – бандитский город», – говорила мать, собирая вещи. И действительно, всю весну и все лето 1919 года в город проскакивали конные банды – мне это было известно не хуже, чем моему собеседнику.)

А Яков Ломбард все всматривался в картинки своей памяти, пытаясь как можно точнее их передать. И чаще всего в эту: теплушка... в проеме раскрытой двери яркий летний день (сентябрь на Украине бывает удивительно теплым и светлым) и решительная фигура отца с его мощным торсом бас-тромбониста и винтовкой, наискосок перегородившей проем... потому что на соседнем пути, как раз напротив, распахнута дверь другой теплушки, а там, в опасной близости, сомнительные «свои» – эшелон с белоказаками.

Рассказ Ломбарда сомнений не вызывал, и все же теперь, в Ленинграде, я смогла главное в нем проверить. Вот газета «Киевская жизнь» от 25 августа (7 сентября) сообщает об открытии сезона в Городском оперном театре: 26 августа «Борис Годунов», 27-го «Фауст» (с участием Сибирякова), 28-го «Травиата» (с участием Собинова), 29-го «Кармен», 30-го «Ромео и Джульетта», 31-го «Дубровский», в воскресенье 1 сентября, утром «Демон», вечером «Пиковая дама»... А вот чуть позже, газета «Объединение» от 27 августа (9 сентября). В рубрике «Сегодня в театрах» перечислены киевские театры: «Соловцов», Интимный, Цирк, Сад Купеческого собрания, объявлено об открытии нового кабаре. Объявлений о спектаклях Оперного театра уже нет. Не упоминается Оперный.

Вот я и представила себе, что примерно так был отправлен на Северный Кавказ, в Южную группу войск, доктор Булгаков. Пошел отмечаться и был мобилизован. Получил командировочное предписание, обмундирование, оружие...

Эти соображения, в числе прочей и весьма обширной информации, изложила в статье – второй из двух, заказанных мне журналом «Юность». Статья была одобрена и поставлена в номер. Но в свет не вышла. Ни тогда и никогда. И, как обычно, дело было не во мне.

Или все же во мне? Я не слишком быстрый автор. И пока вычисляла, проверяла и взвешивала каждый оборот, в редакции журнала происходили существенные перемены. Те, кто отправлял меня в командировку и кому я писала свои взволнованные отчеты по командировке, ушли. Пришли новые люди и новый главный редактор. Сначала новые были очень милы и сказали мне, что статья великолепна и будет публиковаться. Потом – на этот раз уже без разговоров – ее выкинули к чертям.

Я попробовала объясниться с новым главным. Он благосклонно разрешил войти, но сесть не предложил и, демонстративно не подымая глаз от лежащих перед ним бумаг, сказал жестко и кратко: «Мы вас печатать не будем. Всё». Я подождала несколько секунд – не будет ли продолжения. Продолжения не было.

На этот раз авторитетное распоряжение явно шло не из Главлита – у Главлита другой стиль. Оно шло из того учреждения, с которым не спорят. Не иначе как «подсуетился» кто-то из булгаковедов, имеющий «руку» в главном ведомстве страны. И журнал для меня был закрыт. Навсегда.

А статью мне не вернули и вернуть не могли: статьи, как оказалось, в редакции уже не было. Ставшее ненужным сочинение просто передали для использования более авторитетному литератору. Это делалось. Имя соответствующего литератора высветилось, едва я открыла свежий номер «Литературной газеты»: М.О.Чудакова представляла на этот раз свою новенькую запись беседы с Т.Н.Кисельгоф, и Т.Н.Кисельгоф, в числе прочего, свидетельствовала, что осенью 1919 года, когда в Киев вошли белые, Булгаков «пошел отмечаться и его мобилизовали. Дали френч, шинель и отправили во Владикавказ».[34]

Я слишком помнила, как не могла добиться у Т.Н. ни одной конкретной детали по этому поводу. В записи Чудаковой пересказывалась моя гипотеза – суховатая, бесцветная гипотеза, поскольку была она сконструирована из скупой информации, извлеченной мною из старых газет. Но я ведь не знакомила Т.Н. со своей гипотезой? Я не бывала в Туапсе после изучения старых газет? Стало быть...

По случайности, в день выхода этой публикации я находилась в Москве и потому без особого промедления оказалась в редакции журнала. Здесь передачу рукописи подтвердили, оправдываться не стали, напротив, возмутились: нельзя быть такой эгоисткой! материал использован прекрасно! нужно думать о читателях, а не о себе... (И вы, дорогой читатель, согласны с редакцией, не правда ли?)

На самом деле, материал был использован чудовищно. И беда, конечно, не в том, что Чудакова, с некоторым опозданием обнаружив, что Т.Н. заговорила, быстренько смоталась в Туапсе; оставалось удивляться, что она не сделала этого раньше; все-таки с моей поездки к Т.Н. прошло шесть лет. Беда была в том, что Чудакова поехала с чужой неопубликованной рукописью; поехала брать интервью по чуждой ей, хотя и казавшейся надежной, готовой схеме. Это был тот самый случай, когда уничтожают, губят источник.

Известно, что Татьяна Николаевна в последние годы своей жизни была очень внушаема. Напомню хотя бы ее рассказ о том, как Иван Булгаков якобы «не успел» окончить гимназию.[35] Притом, что в ту пору, когда самый младший из братьев Булгаковых заканчивал гимназию, они жили в одной квартире на Андреевском спуске, молоденькая Тася была мила и отзывчива и, конечно, видела, и вероятно, держала в руках аттестат серебряного медалиста, полученный Ваней, и радовалась за него. Но к своим почти девяноста уже не помнила то, что видела, и терпеливо пересказывала то, что ей поведал булгаковед Бурмистров.

И теперь так же искренне и беззащитно повторяла за Чудаковой мою гипотезу о том, как мог быть мобилизован деникинцами Михаил Булгаков. Связь ее повествования со случайно попавшей к ней рукописью оставалась скрытой; информация, полученная из совсем другого источника, в записи Чудаковой представала свидетельством Т.Н.

Нужно иметь в виду, что для исследователя движение к истине бывает увлекательней собственного успеха. Всплывает неожиданный документ, обнаруживаются новые подробности, событие поворачивается другой стороной, и – я меняю свою трактовку. Быть всегда правым неинтересно. Всегда право только начальство. Но в данном случае критиковать свою собственную гипотезу мне уже не дано: она считается бесспорным свидетельством Татьяны Николаевны Булгаковой-Кисельгоф...

В дальнейшем Т.Н. повторила этот сюжет Паршину: «И вот, как белые пришли в 1919-м, так Михаилу бумажка пришла, куда-то там явиться. Он пошел, и дали ему назначение на Кавказ».[36]

Как видите, Паршину рассказано еще схематичней: без упоминания френча и шинели. И в самом деле, оперный театр, как запомнил Яков Ломбард, получил военную форму и оружие до посадки в эшелон; но они и ехали все вместе, эшелоном; а Булгаков уезжал один. И точно ли обмундирование и оружие ему были выданы в Киеве?  

Что происходило на самом деле? Почему Татьяна Николаевна не помнила подробностей того, как Булгаков был мобилизован? Куда он все-таки получил командировочное предписание – в Ростов? или во Владикавказ? Может быть, она чего-то существенного не знала? Почему?

А между тем ее растормошенная расспросами память продолжала выдавать неожиданные картинки. В ее рассказах Паршину появилась живая подробность того времени, правда, относящаяся не к факту мобилизации, а уже к проводам в армию: «Да! Я его провожала, говорю: ”Ты скажи Косте, чтоб он меня в кафе сводил”. В Киеве было кафе такое... неприличное. А Михаил: ”Я на фронт ухожу, а ей, видите ли, кафе понадобилось!..”»[37]

Интересно? Но и тут какой-то сбой. Причем опять с Константином. Вот Татьяна провожает мужа в армию и собирается после его отъезда сходить с Костей в некое соблазнительное кафе, куда порядочной даме неудобно пойти без кавалера. (Не в то ли новое кабаре, о котором сообщила газета «Объединение» 27 августа / 9 сентября?). Короче говоря, Михаил уезжает, а Костя остается в Киеве.

А непосредственно вслед за этим Константин оказывается в Ростове. Встречается там с Михаилом, берет у него из рук квитанцию на заложенный Тасин браслет... Следующим поездом, что ли, выехал? И Тася, проживающая в одной квартире с Константином, в доме на Андреевском спуске, ничего не знает о том, что Константин ни в какое кабаре ее не поведет, поскольку завтра уезжает в Ростов?

Туман, туман...

При этом стоит помнить, что Татьяна Николаевна была абсолютно правдивым человеком. Просто память – очень хрупкая вещь, и обращаться с нею нужно осторожно. Даже со своей собственной. А уж с чужой – тем более.

«Простите его, Татьяна Николаевна»

Промахи, промахи, промахи... Промахи Паршина, промахи Чудаковой... А я – я не совершала ошибок? Еще как совершала! И однажды выпустила птицу, которую уже не отловишь.

В первый же день, помнится, даже в первые часы нашего знакомства Т.Н. заговорила о том, что всегда бередило ее душу: Булгаков звал ее перед смертью.

Татьяны не было тогда в Москве. Она была далеко, в Сибири, с человеком, который стал ее вторым мужем. Потом, когда она приехала, ей передали – Булгаков просил перед смертью, обращаясь к сестре Елене: «Тасю! Позовите Тасю!»

С.А.Ермолинский, как всегда делая вид, что присутствовал при этом, подробно расскажет, что Булгаков специально «вызвал» свою любимую младшую сестру Лелю, «шепнул» ей, чтобы она разыскала Татьяну Николаевну, и «через несколько дней» Леля сообщила ему, что Татьяны Николаевны в Москве нет. А далее у Ермолинского трогательно и проникновенно:

«Зрение у него ухудшалось с каждым днем, и слушал он Лелю напряженно. Он знал, что где-то рядом стоит Лена, и невидящий взгляд его был виноватый, извиняющийся, выражал муку.

Лена спросила его с печальной укоризной:

– Миша, почему ты не сказал мне, что хочешь повидать ее?

Он ничего не ответил. Отвернулся к стене».[38]

Как видите, полная комната народу. И сам мемуарист присутствует, и Елена Сергеевна, готовая «с печальной укоризной» простить мужу почти измену, и специально вызванная по этому случаю Елена Афанасьевна.

На самом деле, никого там не было, кроме Булгакова и его самой младшей сестры. Ермолинский забыл, что в эти дни Леля по многу часов, в очередь с Еленой Сергеевной и Марикой, дежурит у постели умирающего. По правде говоря, о том, что Булгаков перед смертью хотел проститься с Тасей, сам Ермолинский узнал много лет спустя – то ли в конце 70-х, то ли в начале 80-х, от зачастивших к нему булгаковедов: они привезли эту новость из Туапсе, от Татьяны Николаевны.

Да, в те дни Леля по многу часов дежурила у его постели. И может быть, именно потому, что рядом с ним в этот час была она – не Марика, не Елена Сергеевна, очень близкие люди в его жизни 30-х годов, а Леля – из детства и юности, из того мира, в котором был счастливый дом на Андреевском спуске, и мама еще жива, и Тася, юная, прелестная, его первая, его ушедшая и забытая любовь, – он потянулся к сестре, которая как никто могла его понять. Он сестру попросил найти Татьяну Николаевну. Елена Афанасьевна очень хорошо понимала, о ком речь. И слова: «Тася! Бог меня накажет за тебя!», вероятно, ей были известны. Но как найти Т.Н., она не знала.

Эту историю я впервые услышала в апреле 1975 года в пересказе Т.Н. (Надежда Афанасьевна не рассказывала мне об этом, а никто другой рассказать и не мог бы.) И, конечно, поверила сразу. Этого не могло не быть. Это не могло быть иначе.

Булгаков знал, что дни его сочтены. Он умирал мучительно, с трагически ясным пониманием того, что происходит. Смерть надвигалась с беспощадной неотвратимостью; он ждал ее – с тех дней в 1929 году, когда просил у судьбы десять лет жизни, чтобы написать Роман.

Он прощался со всеми. Прежде всего – с любимой. «Был очень ласков, целовал много раз и крестил меня и себя – но уже неправильно, руки не слушаются...» «И сказал внятно: ”Ну, прощай”. ”Дай руку” – дала руку (до – ”прощай”)»[39] Говорил слова, которые не успел сказать ей раньше: «Королевушка моя, моя царица, звезда моя, сиявшая мне всегда в моей земной жизни! Ты любила мои вещи, я писал их для тебя...».[40]

Хотел проститься с сестрами – с каждой в отдельности. Погруженный в свои литературные и театральные дела, в последние годы он был так далек от них, когда-то дорогих и любимых. Проститься с Андреем Земским, с которым был так дружен в 20-е годы. Елена Афанасьевна пишет сестре Надежде в ноябре 1939 года: Булгаков хочет, чтобы «кто-либо из вас (Земских)» навестил его 19 ноября (в день его именин). Надо бы, пишет она в этом же письме, чтобы сестры проведали его до поездки в санаторий. 7 февраля 1940 года ее телеграмма сестре Вере: «Миша брат просит навестить». В тот же день открытка Надежде (открытки тогда шли быстрее, чем письма): «Надя! Миша (брат) чувствует себя хуже. Хорошо бы ты его навестила. Я у него опять бываю часто». («Брат» – потому что ее мужа тоже зовут Михаилом.) В ночь с 9 на 10 марта сестры с ним.[41]

В ноябре 1939 года позвонил Юрий Слезкин – ему стало известно, что Булгаков тяжело болен. К телефону подошел мальчик – пасынок Булгакова Сережа. Сказал: Михаил Афанасьевич лежит, а у мамы ангина. Слезкин оставил свой привет. А через некоторое время у Слезкина звонок: тот же «детский голос, – записывает Слезкин в дневнике, – от имени отца благодарит за память и очень просит заглянуть к нему, когда поправится мама...»[42]

Это точная фраза: Булгаков действительно очень просит «заглянуть к нему». Спустя немного времени Булгаков сам звонит Слезкину, уже из Барвихи. Договорились непременно встретиться – после санатория, в Москве.

Булгаков хотел со Слезкиным проститься. Слезкин ведь тоже был оттуда – из бедной молодости, из времени великих надежд, когда их обоих связывала дружба и Булгаков доверял старшему и более успешному товарищу. Потом их дружба распалась. Слезкин утверждал – потому, что Булгакову успех «ударил в нос», и даже обвинял в этом Любовь Евгеньевну, ставшую к тому времени Булгаковой. Но Любовь Евгеньевна тут была решительно ни при чем; когда я познакомилась с нею, она с удовольствием рассказывала о Слезкине, о том, что он был знаменит как писатель, очарователен как мужчина и дружил с Булгаковым. Как это видно из записей и переписки Слезкина, дружба рухнула потому, что успех Булгакова-драматурга «вышиб из седла» и «ударил в нос» самолюбивому Слезкину.[43] Несмотря на обещание, Слезкин к Булгакову не пришел. Впрочем, это подробность биографии Слезкина, а не Булгакова.

И только одного близкого человека Булгаков не искал и не звал в эти дни – Любашу. Она пришла сама 11 марта, в первый же день после его смерти,.  

Почему он не пожелал вспомнить о ней? Потому, что она не сыграла существенной роли в его жизни? Или, вероятнее, потому, что он лишь недавно ее наконец отторг, вынул как занозу из своего сердца?

После расторжения брака с нею Булгаков писал П.С.Попову: «Пироговскую я уже забыл. Верный знак, что жилось там неладно». Забыл? Или хотел забыть? Известно, что иногда он звонил Любаше. Не она ему – она ему не звонила, иногда звонил он... И слова в романе «Мастер и Маргарита» о «Вареньке... Манечке... нет, Вареньке... еще платье полосатое...», так пренебрежительно выбрасывающие эту женщину, кажется, не только из биографии мастера, но и из биографии самого Булгакова, появились уже на самой последней стадии правки романа, осенью 1939 года – только теперь возникший его расчет со своею второй женой.

Тасю так трудно вычеркивать из жизни не нужно было. Она давно ушла в освещенное молодостью прошлое, навсегда заняв в этом прошлом свое прочное место.

Ну вот, в том, что я услышала в первый же день от Татьяны Николаевны, ничего удивительного не было. Потрясением стало то, что я услышала назавтра.

Назавтра, когда она привыкла ко мне и мы уже по-домашнему болтали о разных общих знакомых, она вдруг спросила: зачем Михаил звал ее перед смертью?

Я опешила: как зачем? Разве может быть в этом случае вопрос? Но она, всматриваясь в прошлое, неожиданно пояснила: он хотел еще раз попросить, чтобы она ничего не рассказывала о нем?

Кажется, у меня остановилось дыхание. Так превратно понять его... Это было нелепо! Это было непостижимо! О чем молчать? О том, что служил в Белой гвардии? О том, что прошел через морфинизм? Он давно сам все рассказал в своей художественной прозе. У него не было тайн от своих читателей.

Но ведь он действительно при их расставании, давно, в 1924 году, просил ее ничего не рассказывать о нем? Теперь, когда мы знаем его лучше, ясно: он предчувствовал, что станет жертвой  фантазий и «воспоминаний». Говорил об этом близким. Это отметила в своих записях, правда, несколько туманно, Надежда Афанасьевна («Мое замечание о том, что я хочу писать воспоминания о семье. Он недоволен»[44]). Любаша пересказывает это чуть иначе: «На одном из последних предсмертных свиданий с сестрой Надеждой М.А. сказал ей: ”Если б ты знала, как я боюсь воспоминателей!”»[45] То же помнила и Е.С.[46]

Он действительно с досадой думал о «воспоминателях» и просил Татьяну не пускаться в рассказы о нем. Он-то знал, что она, любившая его, не понимала его как писателя.

Но в смертный час?

Что-то сбивчиво я говорила о том, что если умирающий зовет женщину, любовь юных лет, единственную, с которой был обвенчан, то, конечно, чтобы попрощаться... проститься, что по-русски и означает: прости... не о прощании речь, а о прощенье... не просто расставанье, но просьба о прощении...

Она прислушивалась к моей версии, сомневаясь... Потом вдруг как-то сразу поверила, поняла... и отныне только так будет пересказывать этот сюжет всем, кто захочет ее слушать.

И тут я совершила недопустимое. В наступившем молчании – я – попросила – у нее – прощения... Я просила у нее прощения от его имени. И в снова установившейся тишине она сказала: Я давно простила...

Почему я решила, что имею право? Почему она поверила, что я имею право? Это было какое-то наваждение: мне показалось, что я прошла в прошлое и исправила в нем ошибку. Боже мой, какой я была идиоткой! Вмешиваться в прошлое...

Но именно этим – именно в этот момент – я невольно и наконец сняла запрет, наложенный Булгаковым на ее уста. Теперь она заговорила. И остановить ее было уже невозможно.

Так ведь если бы не этот мой поступок, мы многого не узнали бы никогда? И не надо. Лучше бы все оставить как есть: полуответы... полунамеки... какие-то впечатления... Самое важное из всего остального можно найти в архивных документах. Зато не было бы вздора, вытянутого булгаковедами из нее, и вздора, который они насочиняли за нее...  

Не смейте вмешиваться в прошлое. Даже когда возникает такая странная возможность. Не оставляйте в прошлом свои следы. Рассказ такой есть, кажется, у Бредбери. Как путешественники в прошлое там, в прошлом, нечаянно раздавили бабочку... и вернулись в совершенно чужой, непоправимо изменившийся мир.

А впрочем, может быть, Бредбери ошибался и никакая растоптанная бабочка ничего не изменит в будущем? Все предопределено, и все будет только так, как надо...

 

[1] Яновская Лидия. Творческий путь Михаила Булгакова. С. 82–83.

[2] Белозерская-Булгакова Л.Е.. О, мед воспоминаний. С. 68.

[3] Отдел рукописей РГБ. Ф. 562. К. 28. Ед. хр. 24.

[4] Ср. другую запись Е.С., тоже не введенную ею в отредактированный Дневник: «Я с Сергеем на детском концерте. Играли ученики Николая Папиевича – в частном доме. Сережка играл сонатину Бетховена и потом в четыре руки с Николаем Папиевичем. М.А. настаивает дать ему серьезное музыкальное образование» (30 марта 1937. ОР РГБ. Ф. 562. К. 28. Ед. хр. 25). 

[5] В 1-й редакции Дневников: «Ну, как не понять, что это утомительно, что нельзя этим загружать». И приписка: «Противный день!»

[6] Земская Е.А.. Михаил Булгаков и его родные. Семейный портрет. М.: Языки славянской культуры, 2004. С. 183-184.

См.: Там же. С. 184-185.

[8]  Там же. С. 184.

[9] Там же. С. 185-186.

[10] «Дневник Елены Булгаковой». М.: Книжная палата, 1990. С. 289.

[11] Там же. С. 320.

[12] Белозерская-Булгакова Л.Е. О, мед воспоминаний. С. 29.

[13] Яновская Лидия. Творческий путь Михаила Булгакова. С. 141–142.

[14] Паршин Леонид. Чертовщина в американском посольстве... С. 55–56.

[15] Архивный документ о возрасте Т.Н. я нашла позже. Это выписка из свидетельства о браке, собственноручно сделанная М.А.Булгаковым и представленная им в числе других выписей и копий в канцелярию Университета св. Владимира 7 марта 1917 года при получении им Диплома и всех подлинников документов, хранившихся в его «Личном деле»: «Сим заявляю, что я 26-го апреля 1913-го года вступил в законный брак с дочерью действительного статского советника Николая Николаевича Лаппа Татьяной Николаевной Лаппа – девицей, 21 года от роду, вероисповедания православного. Таинство брака в Киево-Подольской Добро-Николаевской церкви совершал священник Александр Глаголев с причтом <…>». – Киевский городской архив, фонд 16, оп. 465, ед.хр. 16366, л. 18. Таким образом, в момент венчания невеста была совершеннолетней и если отец Александр хотел, чтобы брачущиеся не торопились, то, скорее всего, по причине молодости обоих.  

[16] Паршин Леонид. Чертовщина в Американском посольстве... С. 69.

[17] Там же. С. 83.

[18] Там же. С. 73.

[19] Л.К.Паршин рассказывает со слов Т.Н., что Булгаков очень любил этот браслет и даже относился к нему как к талисману. Думаю, этот самый браслет описан и в «Белой гвардии»: «– Не надо... Зачем это... Я не хочу, – ответила Рейсс и рукой защищалась от Турбина, но он настоял и застегнул на бледной кисти тяжкий, кованый и темный браслет. От этого рука еще больше похорошела и вся Рейсс показалась еще красивее...». 

[20] Белозерская-Булгакова Л.Е. О, мед воспоминаний. С. 13-14.

[21] «Мне приснился сон» – так, по первой строке, был озаглавлен фрагмент из повести Булгакова «Тайному другу», который мне удалось опубликовать в московском еженедельнике «Неделя» (1974, № 43) и который Татьяна Николаевна прочитала еще до моего приезда.

[22] Яновская Лидия. Творческий путь Михаила Булгакова. С. 68. То же: «Юность». 1977. № 3. С. 66.

[23] Леонид Паршин. Чертовщина в Американском посольстве... С. 85–86.

[24] Там же. С. 25.

[25] Там же. С. 86.

[26] Там же. С. 30.

[27] Там же. С. 85.

[28] Там же. С. 85.

[29] Яновская Лидия. Творческий путь Михаила Булгакова. С. 59. То же: «Юность». 1977. № 3. С. 64.

[30] Чудакова М. О мемуарах и мемуаристах. // Воспоминания о Михаиле Булгакове. С. 485.

[31] «Аврора». 1977. № 6. С. 51.

[32] Паршин Леонид. Чертовщина в Американском посольстве... С. 69.

[33] Там же. С. 76–77.

[34] Кисельгоф Т. Годы молодости. / Запись и комментарии М.Чудаковой. // Литературная газета. 13 мая 1981 г.

[35] См.: Паршин Леонид. Чертовщина в Американском посольстве... С. 35.

[36] Там же. С. 72.

[37] Там же. С. 73.

[38] Ермолинский С.А. Из записок разных лет. М.: Искусство, 1990. С. 100.

[39] Отдел рукописей РГБ. Ф. 562. К. 29. Ед. хр. 4. Л. 43об. и 44.об. Обе записи сделаны 6 марта 1940 г., но в разное время: первая – вскоре после полуночи, вторая – в одиннадцатом часу утра. 

[40] «Дневник Елены Булгаковой». С. 292.

[41] См.: Земская Е.А. Михаил Булгаков и его родные. С. 189, 191.

[42] См. фрагменты из дневника Ю.Л.Слезкина в статье: Никоненко Станислав. Михаил Булгаков и Юрий Слезкин. // Независимая газета. 2001. 18 мая.

[43] Лучший друг Слезкина Дмитрий Стонов пытался утешить его так: «Душа должна остаться в стороне от житейских невзгод. Зозулё-булгаковское (подумай – несмотря на то, что они разные, сущность здесь одна) легко может засосать...»; «В центре событий – пьеса Булгакова ”Дни Турбиных”. <...> Прав был ты, прав: Бул<гаков> – мещанин и по-мещански подошел к событиям» (7 февраля и 8 октября 1926 г.). – РГАЛИ. Ф. 1384. Оп. 2. Ед. хр. 184. Л. 1 и 7.

[44] Земская Е.А. Михаил Булгаков и его родные. С. 186.

[45] Белозерская-Булгакова Л.Е. О, мед воспоминаний. С. 92.

[46] В.Я.Лакшин, объясняя отказ Е.С.Булгаковой выступать на булгаковских вечерах, приводит ее рассказ: «Как-то, уже в пору последней болезни Михаила Афанасьевича, он сказал: ”Вот, Люся, я скоро умру, <…> и тебя будут приглашать выступать с воспоминаниями обо мне. Ты выйдешь на сцену в черном платье, с красивым вырезом на груди, заломишь руки и скажешь: ”Отлетел мой ангел...” – и мы оба стали смеяться. <…> А я, как вспомню это, не могу говорить» («Воспоминания о Михаиле Булгакове». С. 419).

 

Март 2010.

 

Используются технологии uCoz